Джеймс Мантет

Пустыни и поля актуальности (блюзовый репортаж)

Из номера: 16. Родство и рабство
Оно

16 января 2009 года мир потерял одного из своих великих художников – если вообще великий художник может быть потерян и если он принадлежит миру настолько, чтобы тот мог его потерять. Эндрю Уайет был большим художником. Талант и целеустремлённость позволяли ему оставаться в стороне от “отражающих реалий” – так это определяется современными авторитетами в его дисциплине, теми, кем управляет далёкая от художественных целей подсказка. Его любовь, его забота, как он говорил, были отданы изображению “людей сильной воли”, преимущественно таких, кто предпочитал, как и он сам, жить в изоляции.

Эндрю Уайет. Стул генерала. 1969

 

Холст за холстом открывают нам те ценности, которые нашли при жизни художника больше почитателей среди любителей, нежели у специалистов. Теперь время этой жизни завершилось. “Он стал своими поклонниками”, как писал Оден (по смерти Йетса). Картины Уайета могли казаться слишком материалистичными, вызывать воспоминание о некой устаревающей коллективной памяти, чтобы всерьёз интересовать тех, кто имел достаточно опыта и смекалки для поиска инвестиций, способных окупиться в будущем. Сложность его искусства не была связана ни с технологией, ни с прогрессом – теми движущими силами, которые определяют подъёмы и спады цивилизации.

Создавая свои картины – сдержанные и тем не менее тщательно проработанные, без спешки (и тем не менее их число измеряется тысячами, по отчётам) – Уайет пережил, по признаку как возраста, так и актуальности, многочисленных сверстников и даже соперников более позднего образца. Уклад его жизни заставляет вспомнить Томаса Харди, сохранившего и в двадцатом веке свою тесную связь с девятнадцатым. Или, ещё ближе, Солженицына, не утратившего верности своим творческим и моральным принципам в обоих столетиях, в которых ему довелось жить.
Существует определённый героизм, присущий в той или иной мере всем художникам. Они созидают, они не ограничивают себя ролью наблюдателей, и этим провозглашают своё противостояние той морали пользы, в которой обыватель существует для рациональных отношений, для соответствия общему. У художников есть средство заявить о красоте вещи в себе, о неопосредованном человеческом отклике.

В художнике калибра Эндрю Уайета этот героизм приближается к абсолюту, где грань между хорошо сделанной картиной и хорошо сделанным жизненным объектом растворяется полностью. Аналогичное понимание ремесла могло быть у Хемингуэя, искусно отображавшего мир человеческих навыков, людей, вылепленных и выношенных силой собственных предпочтений в том, что касается выбора желаемого направления. С Хемингуэем Уайета роднит и то, что оба достигли художественной зрелости в периоды исторических потрясений. Аналогичным же образом оба они выбрали в качестве ответной своей реакции заботу о прочистке собственного зрения, воздержавшись от участия в неуклюжем новом мифотворчестве (семена Диснейленда были посажены на западном американском берегу, покуда Уайет писал свои картины на восточном).

Цветок цивилизации раскрывается, и раскрывается, и раскрывается… – и из его сердцевины приходит смерть, конец, скрытый зародыш обновления (распад Вавилона, крушение, пост-вавилонский дух, переданный с огромной силой такими, как Ф.С.Фицджеральд). “Для чего обновлять? Зачем знать время, приспосабливаться к нему?” – спрашивают, кажется, картины Уайета. Пока сердце художника живо, в нём хватает руды на все времена, и искусству не грозит провал в выявлении новых возможностей.

Случилось так, что в день кончины Уайета в моём расписании значилось посещение презентации московского коллекционера, чей интерес сосредоточен на современном искусстве. Это выглядело интригующим: возможность видеть воочию, как художники живые справляются с вопросом ориентации восприятия. И вот основной мотив презентации: мир искусства в тревоге, – хотя не каждый разделяет такое мнение и даже не каждый с ним знаком. Для настоящего художника, думает кто-то, редко всё обстоит просто, но, с другой стороны, общество, в котором он живёт, способно обеспечить художника комплексом приятных или удручающих впечатлений. Чему же в результате предназначена награда: достоинству или низости? Чему адресуются аплодисменты: жадности или самопожертвованию? Какие ценности превозносятся: вечные или сиюминутные? Надо признать, что раздражителей для чувствительности художника хватает всегда, но эти раздражители могут быть различными – для такого, скажем, как Чехов, с его болезненным чувством безнравственности проституции, или для сегодняшнего писателя, в котором вызывает отвращение улица как таковая, вместе с машинами на ней и всей доносящейся из них музыкой. Вот она, культура – как отшлифованное решение, вопрошающее одиночку писателя или художника: “Может ли твоя совесть дотронуться до этого? Если может, то зачем? Эту улицу фотографировали, снимали в кино бесконечное множество раз – к чему тревожить себя мыслями о ней? Для чего думать о том, что здесь происходит?” Пустыни и поля кишат подобными вопросами.

Картины, показанные на презентации, побудили одного из присутствовавших задать воинственный вопрос об их актуальности. “За последние десять лет так много всего произошло, – подытожил он, – а в картинах нет и следа этого”.

Тогда я подумал о прочитанных статьях десятилетней давности, где писалось о том будущем, которое ожидает русское искусство. Похоже, мы сейчас как раз в этом самом будущем и обозреваем логический итог тех самых тенденций, предвиденных задолго до их торжества. По мере того, как российское общество открывалось, восстанавливая здоровье и усваивая вкусы и нужды свободного рынка и свободного творческого выражения, с художника снималась обязанность быть пророком или правдоискателем – ведь для этого есть журналисты! Видимо, всякое сознание того, что журналисты всё равно никогда не управятся со всеми новостями, даже если этого от них ещё ждут, должно в свой час перерасти в переоценку будущего и новый расцвет великих художников, по-прежнему занимающихся, возможно, более широкими темами, нежели “последние десять лет”.

Но на презентации пока демонстрируется другой сценарий, где герой – “множество художников”, и это множество вполне компетентно справляется со своим ремеслом, не забывая бранить приспособленцев-суперменов модного, так называемого “актуального”, искусства последнего времени. Коллекционер недолюбливает этот нынешний термин, как бы подразумевающий несущественность традиционных форм искусства, включающих в данном случае также ранний авангард. Впрочем, терминология выглядит, к огорчению, если не вполне точной, то по крайней мере оправдывающей себя. Традиционных художников, чьи работы нам показали, больше подобало бы считать памятью о художниках, заполняющей полуразрежённое пространство до появления истинного спасителя. Хочется верить, что когда дойдёт до торжества, на нём найдётся место и для этой памяти.

Работы их призрачно плоски и безличны, хотя подлежат критике не окончательно. Нечто вроде панорамы искусства 21 века, спроецированной Жаком Барзуном десятком лет раньше: “перегной стремлений, идей и информации”. Корни их в большинстве уходят в некогда доминировавший Союз художников. Нам показывают короткие фильмы о нескольких художниках и их работах. “Впервые в моей жизни никому нет дела, чем я занимаюсь.– говорит одна художница, – Я могу делать всё, что захочу!” Горизонты художников в определённом смысле расширились, но сами они теперь оказались за дверью: маргиналы, всего-навсего люди… Они все, похоже, хорошие друзья, и искусство служит для них продолжением дружбы. Коллекционеру кажется естественным говорить об их повседневных нуждах. Художники должны есть, пользоваться медицинской помощью; и коллекционер характеризует себя как “скорую помощь”, покупающую картины сверх интересов коллекции то у одного, то у другого – картина всегда может стать хорошим подарком для знакомых. Благотворительность, как известно, имеет свои недостатки, не всегда безобидные, об этом наглядно писал Ницше. И всё же такие взаимоотношения удовлетворяют, похоже, едва ли не каждого.
По окончании обзора – всего два-три несогласных голоса. “Мы привыкли к картинам, которые заставляют думать…” Заметим, что и увиденное здесь тоже у кого-то пробудило мысль. Хотя думать – не совсем то же, что верить.

Свободная конфедерация художников, сплотившихся вокруг коллекционера, имеет планы на будущее. Например, есть план издать альбом иллюстраций к рассказу Шолома Алейхема о заколдованном портном, знатоке и искусном толкователе священных книг, который вместо купленной на отдалённом рынке козы привёл жене домой подсунутого обманом козла. Бесчисленные попытки вернуть козу приводят к тому же результату, к тому же подлогу, к той же подмене. Так вплоть до гибели героя от изнеможения. Коллекционером была по случаю приобретена иллюстрация к этому рассказу, после чего каждый из художников принялся за ту же тему – открыты востребованные земли для свежего вдохновения.

Архетип знакомый. Цель ясна, и путешествие даже успешно – но мир изменился. Произведена ещё одна подмена, и снова и снова мир переоценивается. Несомненно, кто-то из двух, мир или портной, попал под сглаз. Но нет… Портной – просто нагрузка к анекдоту, и в этом-то заключена привлекательность истории. И её кошмарность, мрак установки на то, чтобы проживать жизнь, расти, но никогда не довести дела до прибытия с желанным приобретением. Множество трюков может вмешаться.

Эндрю Уайет. Мир Кристины. 1948

Эндрю Уайет ушёл из жизни в девяносто один год, что выглядит библейским возрастом, умножением лет на коэффициент достоинства. Его уход мог вызвать меньше горя, нежели стыда, думаю, в адрес всей той мелочности, которой время воздало. Он жил дольше, чем многие себе представляли. А плоды его труда могут прожить даже более долгую жизнь, если актуальное всё ещё уступает нестареющему.

Поделитесь мнением

*