Фигль-Мигль

Скромная достоверность опыта

Из номера: 02. Достоверность опыта
Оно

Был прекрасный тихий день в самом конце ноября; склонялся над недвижной рекой город, покашливали трамваи, и солнца было в меру — ровно столько, чтобы подсветить бледно-розовым воду, и легкий туман над водой, и тяжелый купол Исаакия. Автор шел через мост, глубоко засунув руки в карманы пальто, и размышлял о неповторимых световых эффектах на картинах Тернера.

Пересекая площадь, ровно покрытую изморозью, он встретил своего старинного приятеля, художника, ходившего в Эрмитаж копировать старых мастеров, и дальше они пошли вместе.

Художник был печален, рассеян и с неприязнью смотрел на изящный фасады домов, протянувшихся вдоль Мойки, и автор свистел и ухмылялся, и так они проходили мимо, и прекрасные дома в облезлой штукатурке оставались у них за спиной.

После автор заговорил о том, чтo его в настоящий момент занимало: о художниках и писателях, простоте и подтексте, о классических школах и старых мастерах, о Генри Миллере и о себе самом и своих рассказах. Но художнику было наплевать как на Генри Миллера, так и на многотрудную борьбу автора с непокорными рассказами, и тогда автор замолчал со вздохом и сам приготовился слушать.

Слушать, как оказалось, было в особенности нечего. Не отвечая взаимностью на страсть некоей дамы, художнику и не отказывал ей, боясь оскорбить; они тянули трагический девственный роман, и, по мере того, как он близился к своему логическому завершению, художник все сильнее приготовился слушать.

Слушать, как оказалось, было в особенности нечего. Не отвечая взаимностью на страсть некоей дамы, художнику не отказывал ей, боясь оскорбить; они тянули трагический девственный роман, и, мере того, как он близился к своему логическому завершению, художник все сильнее дулся и нервничал. Автор мог вспомнить добрую дюжину текстов на тот же сюжет; мораль везде была разная, но конец одинаков.

«Мой друг, — сказал автор, — существенность бедна. Почему бы тебе не смириться?»

«Я ее не люблю, — сказал художник с озлоблением. — Не хочу я ее, ничего ее не хочу. Ты можешь это понять?»

Автор хихикнул и сказал, что да, .может. Желание — не любовь, его не придумаешь, или есть, или нет, и в этом, возможно, высшая справедливость нашего до крайней степени несправедливого мира. Впрочем, какие тут могут быть разговоры о справедливости.

Некоторую пикантность ситуации придавало то обстоятельство, что автор прекрасно знал помянутую злополучную даму; утром следующего дня ему предстояло гулять с ней вдоль решетки Летнего сада, иссушая свой мозг непосильными трудами в поиске сладких, ласковых и утешительных слов.

Идя на поводу у собственной лени, равнодушия и благовоспитанности, постоянно попадаешь в роль наперсника, подумал автор и поморщился. И в еще горшие ситуации попадаешь иногда, сказал он сам себе в утешение. У автора был свой идеал: бездушное совершенство, стильная, легкая чопорность, равная дистанция на ученом диспуте и беспутной пирушке; но эту грань нужно было уметь видеть. В своем окружении ad- тор слыл душевнейшим человеком, хотя и следовал своему идеалу, довольно „успешно следовал.

Когда солнце ближе к .закату и на поля-города-леса-горы ложится благодатная тень, автор выходит за каменные стены своего замка и садится у ворот на скамеечку. Мимо идут люди, по большей части они здороваются, и кое-кто улыбается и ускоряет шаг, торопится обнять автора, и чмокнуть его, и пожать его талантливую руку, которой читающая публика обязана таким количеством превосходных сочинений. Автор улыбается в ответ, жмет руки приятелям и охотно подставляет губки всем желающим. Сам он никого не окликает и не машет приветливо уходящему, но со всеми рядом с ним остановившимися поболтает о том о сем, и познакомится с теми, кто желал бы познакомиться с ним, и угостит собеседника коньяком и печеньем, и скажет девушкам, как хорошо они выглядят при этом дивном освещении, при мягком свете этого заходящего солнца. Обожающий сплетни, он будет одно узнавать от одних, и другое рас- сказывать другим, принимая посильное участие в жизнт мира и своей тусовки. Автор тусуется. Посидит-посидит и к ночи вернется домой. Будет гореть огонь в камине, будет автор сидеть за тяжелым длинным столом,играть серебряной ложкой, будет свисать с потолка патриархальная паутина. Книги будут расставлены на полках, мягко засияют в отблесках пламени разноцветные переплеты.

Но вернемся к даме, наперсником при которой состоит сейчас автор, на что он и сетует. Завтра она прошепчет: «Как больно!» — и губы ее действительно искривятся от какой-то непонятной автору боли. “Не всю же жизнь будет болеть», — скажет мудрый автор. Они погуляют по туманному городу и, перебравшись через Троицкий мост на ту сторону, разопьют на скамейках бутылку коньяка, которую обычно носит с собой запасливый автор.

Художник дергал автора за рукав и настойчиво предлагал автору сочувствовать ему, художнику, в его беде и печали. Автор улыбался, кивал; кивал, болтал ножкой. Они на чем-то сидели, и автору предоставилась такая бесценная возможность, такая не имеющая цены удача — постукивать своим грубым, тяжелым, облепленным грязью вотинком по прекрасной, нежно узорной решетке чего-то между чем-то и чем-то.

День угасал; медленно стучали трамваи, звук умирал; сладостной музыкой преломлялись в слуху автора жалобы печалующегося его друга. Жизнь была прекрасна, и умирающая на зиму природа пахла так прекрасно — запах осени, запах печали. Сладкий запах смерти и смрад разложения.

«До чего же можно додуматься!» — сказал автор сам себе, с ликованием. Он вспомнил, как слишком крепкий и сладкий запах духов какой-то дамы в автобусной давке принял за запах крови. Не чувствуя ни ужаса, ни отвращения, он внимательно принюхался и вскоре обнаружил свою ошибку. Погрустил, хихикнул. Тяжелую гладкую шубу этой женщины и ее блекнущее, тоже какое-то тяжелое лицо автор все же себе присвоил — той степенью машинальности и автоматизма, которая уже граничит с 6ecкорыстием.

Смешно, да? Но ничего другого автор не умеет. Он блуждает по городу, заходит в кафе, знакомится с новыми людьми, говорит и пьет с ними. Он ни строчки пока что не написал об этих полупьяных беседах, да и вряд ли напишет. Людям из живой жизни нечего делать в его рассказах, им дан весь мир, и, персонажи в этом мире, они не выживут в мире литературы, даже если втолкнет их туда чья-то безжалостная рука. Как же можно кого-то кудa-то толкать, автор, нежный сердцем, столь жалостлив!

Хорошо автору жить, и блуждать, и возвращаться домой в замок, чтобы писать за длинным тяжелым столом. И писать просто и ясно, а потом разрывать все это простое и писать нечто сложное, изысканное и вычурное, живописное и никому не понятное. И никому не нужное. Столь же ненужное, как предыдущее простое.

Когда автор наконец понял всю бессмысленность своего труда, усилий и самого существования, он поначалу думал, что умрет. Ляжет в свою гладкую узкую постель, закроет глаза — предварительно посмотрев в последний раз на испещренные солнцем стены и гибкие гнущиеся ветви за окном — и перестанет жить. Но, как выяснилось, среднестатистические люди ХХ-го века не умирают от возвышенных и тонких душевных переживаний. В незамысловатом и грубом ДТП может погибнуть хрупкое тело человека, а вот жилистый и живучий дух его вполне успешно будет пробиваться сквозь железо и камень и прочие преграды, воздвигаемые прекрасной и трогательной жизнью, и все ж таки уцелеет — не автору судить, с какими потерями.

Между тем, автор давно уже распрощался с художником, закадрившим и увезшим к себе в мастерскую каких-то глупеньких девочек. Автор, уклонившийся от поездки, вышагивал по Невскому, приветствуя мир наглой улыбкой. Мир, возможно, находил в его наглости обаяние и улыбался в ответ.

Потом прошел месяц и, может быть, год или даже больше. Уместнее будет сказать, что прошло какое-то время. Автор сам не знал, изменился ли он. Он как-то жил, и понемногу работал, и читал кое-что, и о некоторых вещах размышлял, а еще большее, оставлял в небрежении. Одинокие прогулки стал он предпочитать веселым беседам с друзьями, и печальный февраль, преддверие весны, показался ему фальшивым и скучным.

Так преуспел автор в воспитании своего бессердечия. Все же однажды, в полупустом трамвае его мучило такое сильное и страшное в своей внезапности желание, что автор бледнел и падал в обморок, и пребывал в таком обморочном состоянии до тех пор, пока объект не вышел на очередной остановке.

Можно было выскочить и пойти следом; можно было предпринять множество в большей.или меньшей степени неблагоразумных вещей, которые все же привели бы к какому-нибудь результату. Жизнь предлагала свой спектр разноцветных вариантов, но выбор приходилось делать, и автор, сделавший уже прежде свой выбор, сидел и не рыпался. Слишком привязался он к новой своей иллюзии, к жизни не желающих жить и уходящих прочь, и скрывающихся за крепостными стенами в надежде, что эти стены окажутся достаточно прочны, чтобы сохранить их чистенький, вкупе с волей, покой.

Автор сидит за стенами, такими же крепкими, как надежда тупицы. Он добился своего, ничего у него нет: только скуки тяжелый серебряный перстень на указательном пальце, да полудюжина старых рассказов. Последних, по всей видимости.

А жаль.

Поделитесь мнением

*