Ирина Дугина: “Хороша та встреча, которая даёт пищу для ума”

Женский клуб в Сан Рамоне прекрасно обходится без регистрации, без письменного устава и даже без названия. Это не собрание домохозяек, делящихся кулинарными рецептами. Клуб также было бы невозможно классифицировать как пример общения бойких, знающих себе цену бизнес-леди (кому приходилось в таких бывать, знают: автоматчики у входа, эротическое шоу на сцене). Нет, конечно, здесь можно услышать и разговор о хозяйстве над столом с приготовленными сообща закусками, и профессиональные темы не остаются за дверью (а как же без них – работа это жизнь!). И всё же основной интерес, который заставляет женщин, чей общий родной язык – русский, съезжаться в одном назначенном месте раз в месяц, это интерес интеллектуальный. Не случайно параллельно с этим клубом здесь же существует ещё один, литературный, где можно увидеть те же лица, услышать те же голоса.

Пища интеллектуальная – вот то, чего этим женщинам, разных возрастов, профессий, живущим в разных условиях, попавшим в Калифорнию из разных мест, несущим память каждая о своей среде, одинаково недостаёт для полноты жизни. Пища интеллектуальная – и общение, чуть приподнятое, чуть более мобилизованное, что открывает путь доверительности другого рода. Они знают, что могут друг друга понять в том, от чего далеки представления основной массы населения Калифорнии. Дефицит именно этого понимания в окружающей повседневности собирает их раз за разом вместе.

На встречах можно заметить не только жительниц Сан Рамона – небольшого престижного “спального” городка в окрестностях Сан Франциско. Сюда приезжают также из других, порой не самых близких городов. Клуб не страдает манией величия, не стремится поразить масштабом или оригинальностью. Всё очень скромно – от количества участниц до характера антуража.

Когда я приступала к своему маленькому исследованию, то уже знала, что речь пойдёт об обществе без дураков. Без пустых эффектов и манерности. И всё-таки вопрос оставался. Если это ЖЕНСКИЙ клуб, то значит, есть какая-то черта (кроме пола членов), какое-то специфическое качество, в котором декларируется эта самая ЖЕНСКОСТЬ?! Должен же быть здесь свой обязательный шарм!

Дело не в том, чтобы дамское собрание представлялось мне обязательно разодетым в пикантные пеньюары или пижамы (эталон недостижимого шика, одна из любимых фантазий когдатошних доморощенных феминисток). Или распущенность определённого толка. Или сибаритский снобизм манер. Или дух общественного активизма сплотившихся матерей. Что ещё может быть выражением женского единения? Каких сюрпризов прикажете ждать от встречи с сугубо женским сообществом? Что, в конце концов, обязывает его быть женским? Можно предположить если не одну, так любую другую схему. Так или иначе, общим признаком в них всё равно будет привкус произвольных табу, ограниченности, предвзятости во имя усиления выбранного аспекта утверждения своего женского приоритета.

Вариантов много. Примеров тоже.

Но что, собственно, обязывает искать в отказе от мужской компании ограниченность (и, как закулисного её двигателя, порочность), хотя бы и вполне невинного толка? На этом настаивает теория, объясняющая все подобные явления соперничеством полов, великим гендерным фактором. Однако она права далеко не всегда. Не касаясь дел семейных: выглядит ли в наших глазах сколько-нибудь ограниченным (и порочным!) хорошо образованный, вышколенный, трезво мыслящий джентльмен образца, знакомого нам прежде всего по произведениям Дж.Голсуорси, просиживающий час за часом ежедневно в аристократическом мужском клубе, пока дамы предаются чаепитию в кругу родственниц и подруг? Как правило, факт разделённости с женским обществом никак не отражается на характере его поведения или занятий. Он обсуждает биржевую сводку, судачит о политике, обедает. В некоторых случаях играет в биллиард. Всё то, что вполне можно было бы делать при дамах. Часто при них и делается. То, что клуб мужской, не значит – для мужских фривольностей или, почище того, грубостей (для этих забав отведены другие ниши). Мужчина в мужском клубе остаётся таким же, как всегда. Просто на несколько часов он освобождён от необходимости быть на сцене перед женской аудиторией.

Для женщин, посещающих свой клуб в Сан Рамоне, это такая же возможность побыть вне отвлекающего внимания противоположного пола. Вне поля отвлекающего флирта и связанного с ним духа соперничества. Ещё важней – вне неизбежной озабоченности за свою половину, спутника, компаньона.

Впрочем, члены женского клуба об этом как будто не задумываются. “Отдохнуть от них,” – характерный ответ на поставленный прямо вопрос. “Шутка, в которой есть частичка правды, – комментирует Ирина Дугина, инициатор и один из организаторов клуба. – Я думаю, не все это осознают, но когда мы собираемся без нашей сильной половины, обстановка более расслабленная.” Расслабленная, заметим, в очень определённом смысле. В данном случае это та “расслабленность”, которая активизирует лучшие стороны личности, освобождает для интересов выше средних.

В этом можно убедиться, навестив одно из ежемесячных собраний клуба.

В настоящее время у клуба нет постоянного адреса. “Больше года клуб проводили в одном доме, что было легче, но решили, что путешествия из дома в дом сплотят членов клуба. Многие приходили и уходили за эти два года, но в конце концов остались те, кому это оказалось нужно и важно.” Рассказ об истории возникновения клуба, о его традициях Ирина Дугина заканчивает выводом: “Все вечно сетуют, что на наших встречах насыщенные программы и не хватает времени для общения, но те вечера, на которые я не пригласила выступающих, оказались менее удачными. Так что, наверно, хороша та встреча, которая даёт пищу для ума.”

Подготовка к поглощению пищи для ума начинается с дружной атаки на пищу телесную: большинство приезжает сюда прямо с работы. Стол уснащают привезёнными с собой закусками. Так начинается первое отделение ежемесячной программы: обмен текущими новостями, освобождение от будничных забот, настройка на общий камертон внимания к запланированной встрече.

Тема вечера планируется заранее. Члены клуба оповещаются о том, кого им предстоит увидеть и выслушать. К каждому событию готовятся, причём по возможности тщательно – пища-то предназначена для собственного ума! Знакомятся с доступной информацией о героине встречи (герои-мужчины не допускаются даже на сцену; в этом клуб блюдёт категоричность), читают тематические материалы.

Список выступавших в клубе “спикеров” говорит о широте спектра интересов слушательниц. Здесь успели побывать представительницы разных сфер культуры, искусства и предприниматель-ства. Музыка, издательское дело, фэн шуй… Всё, что выходит за рамки усреднённости, может быть равно интересным для интеллигентных голов. Включая время от времени устраиваемые капустники.

Сегодняшняя гостья клуба – автор сложного поэтического произведения. Чтение стихов перемежается оживлённым общим разговором. Большинство присутствующих уже знакомо с материалом и в общих чертах представляет себе характер творчества нынешней собеседницы.

В интервью, взятом у автора сразу после выступления в клубе, она признаётся: “Пожалуй, впервые на встрече с публикой я могла позволить себе такой уровень серьёзности разговора. Обычно приходится адаптировать свои ответы, сообразуясь с восприятием слушателей. Но сегодня я быстро почувствовала, что аудитория готова принимать мысли на той глубине, где они возникают – и отвечать на них, и развивать их, и предлагать примеры… Много задавали серьёзных вопросов. Было понятно, что практически всем собравшимся интересно, и, что ещё важней, что предмет обсуждения для них не остаётся абстрактным, что многое из услышанного они сразу проецируют на свою жизнь, относят к своему опыту и, задавая следующий вопрос, не стремятся повернуть к светской поверхностности. Наоборот, усиливают остроту, пытаются согласовать с личными взглядами. Размышляют. Обдумывают. Это редкая черта (наиболее редкая – в общественном кругу) – доверие и острый интерес к серьёзной мысли. Были реакции, лица, моменты, когда я чувствовала замечательную полноту понимания”.

Почему-то совершенно не удивляет, что состав клуба по профессиональному признаку в основном можно характеризовать знакомым для многих штампом “научно- техническая интеллигенция”. Программисты, преподаватели, менеджеры, переводчики, врачи… Те, кто, как мы знаем, в иные времена и в иных городах заполняли большинство мест в концертных и лекционных залах, на выставках, в ночных очередях за театральными билетами или за подпиской на редкие издания… Те – такие, как те – кому для полноты жизни нужна живая пища умственная.

А что же всё-таки с “женской” стороной вопроса? Речь-то о клубе, не о монастыре. О современных и во всём прогрессивных и свободных представительницах общего для мужчин и женщин человеческого сообщества.      И что вообще значит в нашей реальной жизни этот знаменитый гендерный принцип, оккупировавший, если верить экспертам, все стороны существования?

Прижившаяся формальная точка зрения, которой частенько балуются американские журналы (Vogue, Psychology Today), настаивает на том, что формы, традиционно закреплённые за мужчинами в общественной структуре исходно “мужской” цивилизации, всё чаще и активней переходят в женские руки по причине потери мужской творческой потенции в этих формах и из желания женщин добиться реванша, побив векового властелина его же оружием. А вдруг всё не так? Вдруг наоборот: однополость нужна время от времени как раз для того, чтобы избежать деления на “мужское” и “женское”? Избежать сравнений? Позволить себе отвернуться от обычных критериев, определений, обозначений… Обходиться без названия. Как и сам клуб в Сан Рамоне до сих пор прекрасно обходится без названия

.

Западные поэты черпают вдохновение в сочинениях древности уже веками, хотя до недавнего времени эта традиция ограничивалась в основном произведениями, принадлежащими различным западным цивилизациям. С начала двадцатого века значительную роль в расширении западного литературного мировоззрения стал играть Эзра Паунд (1885-1972), благодаря своим интерпретациям древнекитайской поэзии (преимущественно эпохи Тан, с её богатым культурным наследием). Несмотря на то, что китайские стихи переводились специалистами по восточной культуре на английский и раньше, они впервые оказались в мастеровитых руках поэта, представляющего век модерна.
Концепция китайской идеограммы и характер её употребления в классических образцах китайской поэзии особенно захватили воображение Паунда, и после интенсивного изучения заинтересовавшего его предмета он начал вводить его элементы в собственную работу. Современный поэт Гери Снайдер (1930 г.р.), вдохновлённый поисками Паунда, также сделал дальневосточную литературную традицию существенной частью своего поэтического стиля. Благодаря многолетнему проживанию в Японии, он, в отличие от Паунда, имеет опыт глубокого личного контакта с азиатской культурой. Хотя творчество Паунда и Снайдера во многом разделяет общие эстетические цели, связанные с употреблением китайского элемента в собственных стихах, Снайдеру удаётся в итоге найти для этого более естественное применение, нежели Паунду.
Оба поэта вошли в мир китайского поэтического искусства с помощью уже существовавших переводов. Паунд рано познакомился с переводами с китайского Х.А.Гайлса. Позже, в 1913 году, ему были доверены несколько томов рукописей, которые содержали заметки о китайской поэзии, сделанные востоковедом Эрнестом Феноллосой в Японии. В этих тетрадях присутствовали иероглифические знаки, подстрочники и разъяснения, комментарии к многочисленным древнекитайским стихотворениям. Руководствуясь заметками Феноллосы, Паунд на их основе взялся за собственные переводы, что привело к появлению сборника стихов под названием “Катай” (“Cathay”). Специалисты-синологи многократно осуждали Паунда за грубые ошибки в переводе, однако ни один из существовавших прежде переводов не сумел с такой прочностью утвердить себя в качестве чистой поэзии.
Гери Снайдер представляет уже следующее поколение поэтов, тех, кто прикоснулся к миру китайской поэзии прежде всего благодаря переводам Паунда. Те же качества традиционной китайской поэзии, которые вдохновляли Паунда, вызвали в свою очередь и у Снайдера подобное желание погрузиться в изучение языка, чтобы вслед за этим попробовать себя в переводах, которые превосходили бы буквальные значения идеограмм в передаче стихотворного содержания на английском языке.
Уникальная иероглифическая природа китайской письменности разбудила воображение Паунда и заставила его взяться за исследование китайской литературы и поэзии. Китайская идеограмма, в отличие от английского слова, представляет из себя односложное слово или понятие, выраженное не на фонетической основе, а в изображении. Опираясь на теорию Феноллозы, Паунд считал (как многие до него и после), что такие знаки способны вызывать намного более стихийные чувства и ассоциации, чем любое отдельное английское слово. Например, идеограмма “ань”, означающая приблизительно “мир” или “покой”, соединяет в один образ стилизованное изображение женщины и символ крыши (安). Выходит, что этот знак предлагает конкретную метафору – женщина под крышей – для абстрактного понятия “мир” или “покой”. Стоит отметить, что лишь небольшая часть китайских иероглифов может служить столь же аккуратным учебным примером идеографического принципа. В построении большинства иероглифов применяется система соединения элементов, основанная на звучании и приблизительном значении. В таких знаках соединение элементов не создаёт никакой логичной метафоры, имеющей отношение к представленному предмету или понятию. Тем не менее ассоциативное изобразительное представление в какой-то степени действует во всех китайских знаках.
Китайская поэзия черпает большую часть своих богатств из глубин значений, которые могут содержаться в отдельных идеограммах. Классическое китайское стихотворение обычно состоит из пяти или семи иероглифов в строчке, при этом каждая строчка создаёт самостоятельную мысль или образ. Эта крайне сжатая форма исключает почти все грамматические союзы (and. but. like. as), которые обычно применяются в английском, чтобы прояснить отношения между мыслями или образами. Две строчки известного поэта Танского периода (618-954) Ли Бо, чьи произведения составили большую часть материала для переводов, сделанных Паундом, представляют хороший пример этого качества:
梨 花 白 雪 香
柳 色 黄 金 嫩
груша цветок белый снег аромат
ива прутья жёлтый золото нежный

Отсутствие знаков препинания и союзов создаёт намеренные неясности. Цветы груши на снегу? К чему относится “нежный”? К прутьям ивы?
Чтобы проверить, какое влияние переводы китайских стихов могли иметь на авторскую работу Паунда и Снайдера, я предлагаю сравнить два образца стихотворных переводов, сделанных каждым из них в начале творческого пути.
Стихотворение Эзры Паунда из сборника “Катай” (1915)*:

Голуба, голуба трава у реки,
Склонились ивы в приречный сад,
И стоит на крыльце – стройна, молода,
Прозрачной рукой приоткрывши дверь, –
Хозяйка с прозрачно-белым лицом.

Она куртизанкой когда-то была,
А теперь её муж, гуляка хмельной,
Стороной обходит свой собственный дом,
И она слишком часто бывает одна.

(перевод с английского А.А.Кистяковского)

Другое стихотворение принадлежит Г.Снайдеру. Оно входит в его сборник “Стихи Холодной Горы” (“Cold Mountain Poems”, 1956), состоящий из двадцати трёх переводов, сделанных поэтом в то время, когда он занимался восточными языками в Беркли, готовясь отправиться в Японию.

Clambering up the Cold Mountain path,
The Cold Mountain trail goes on and on:
The long gorge choked with scree and boulders,
The wide creek, the mist-blurred grass.
The moss is slippery, though there’s been no rain.
The pine sings, but there’s no wind.
Who can leap the world’s ties
And sit with me among the white clouds?

Карабкаюсь тропой Холодной Горы,
Трасса Холодной Горы идёт и идёт:
Длинное ущелье забито щебнем и валунами,
Широкий ручей, туманом стёртая трава.
Мох скользкий, хоть и не было дождя.
Сосна поёт, но ветра нет.
Кто может перескочить мирские привязанности
И сидеть со мной среди белых облаков?

Оба приведённых стихотворения демонстрируют определённые черты китайской поэзии, ассимилированные Паундом и Снайдером. Как отметил после издания “Катая” Паунд, “… китайская поэзия обладает некоторыми свойствами живого изображения, а многие китайские авторы удовлетворялись тем, что излагали свой материал без морализирования и комментария”1.
Это черты, подтверждающие принципы, которые Паунд пропагандировал в рамках движения имажистов. Мы можем видеть их отражёнными в приведённом выше стихотворении. Каждая из строчек с первой до пятой представляет ясный самостоятельный образ, не соотнося его явно с остальными строчками, их содержанием. Нам приходится, как при обозрении ряда картин, раскрывать чувства, заключённые в этих образах. Здесь фокус внимания постепенно сужается: от речных берегов до тесного сада, до хозяйки, до её лица, до, наконец, её тонкой руки. Хотя стихотворение предлагает нам поискать связь между внешним пейзажем и “внутренним ландшафтом” переживаний хозяйки, общая интонация огорчения становится ясной только в последних четырёх строчках. Стоит ли нам жалеть или презирать эту молодую женщину, которая была куртизанкой и вышла замуж за “горького пьяницу”? Её положение вызывает огорчение без примеси осуждения. Беспристрастность наблюдения, исключающая из повествования “эго” поэта, отражает даосистскую эстетику, влияние которой присутствует в творчестве как Снайдера, так и (временами) Паунда.
Представленное здесь стихотворение Снайдера также предлагает ряд образов без интерпретирующего авторского комментария. Читателю приходится самому установить связующее отношение между “тропой Холодной Горы”, “длинным ущельем”, “широким ручьём”, скользким мхом и прочим. В естественном мире все эти явления просто ЕСТЬ. С человеческой точки зрения, однако, мы можем их истолковывать в определённом аллегорическом смысле, как препятствия в пути. Последние две строчки способствуют разъяснению этого предположения: препятствия представляют собой “мирские привязанности”. Поэту удаётся успешно их преодолеть, и теперь он зовёт нас следовать за собой.
После завершения переводов “Катая” Паунд через некоторое время начал включать в свои “Песни” (“Cantos”) настоящие китайские иероглифы. Хотя сам он верил в архетипичную действенность своего метода, присутствие идеограмм в его стихах чаще всего имеет обратный эффект. Без глубокого знания китайского языка читателю остаётся недоступным всё богатство отношений в иероглифических символах, которое может быть понятно только знатоку. Несведущему читателю стоило бы больших трудов освоение всей концептуальной глубины даже одной идеограммы, оставляя в стороне значение её расположения в Паундовском монтаже многочисленных культурных и личных референций.
Снайдер, в стихотворении “Топорища” (“Axe Handles”) выражающий признательность Паунду, как одному из “топоров”, сформировавших его “топорище”, явно принимает сознательное решение отказаться от прямого употребления китайских идеограмм в собственной поэзии. Его понимание тонкостей китайского языка вполне могло позволить ему свободно их применять, если бы он этого хотел. Тем не менее, стараясь раскрыть в своих стихах культурное богатство Востока, Снайдер умудряется избежать элитарных, недоступных для читателей методов.
Им разработаны альтернативные способы передачи привкуса идеографического символа без фактической его демонстрации. В сборнике “В отношении волны” (“Regarding Wave”), к примеру, Снайдер в части стихотворений сокращает окончания слов –ed, заменяя их на –t или –d. Так, в “Повсюду по сухим травам” (“All over the Dry Grasses”), он пишет:

once deer kisst, grazed, prancd,
pisst,
all over
California.

однажды олени целовались, паслись, гарцевали,
писали
по всей
Калифорнии.

Посредством срезания несущественных гласных Снайдер создаёт глаголы, которые кажутся глазу более рубленными, энергичными, эффектными, чем их ходовые образцы. Такая огрублённая орфография призвана передавать качество “архаичности”, подобающее для вневременного характера действий, описываемых здесь Снайдером. Как и сами китайские иероглифы, почти не изменившиеся за более чем двухтысячелетний срок, своеобразная техника Снайдера стремится выражать чувство связи с прошлым – с тем языком, который и по сей день применяется для фиксации основных, неменяющихся человеческих забот и интересов.

В другом стихотворном цикле, “Практика стрельбы” (“Target Practice”, также из сборника “В отношении волны”), автор вводит графическую фигуру () в верхней части каждой страницы и между определёнными строфами. Символ явно намекает на примитивное изображение человека, которое служит сильной образной нитью, связывающей стихотворения вместе. Он также заставляет почувствовать физическое присутствие поэта, странствующего по стихотворным ландшафтам. Образ одинокого скитальца, далёкого от дома, часто повторяется в китайской литературной традиции, которой в этом следуют произведения Снайдера.
В качестве ещё одной альтернативы применения иероглифических знаков Снайдер часто употребляет графическую компоновку строчек на странице. Хорошую иллюстрациию этого приёма представляет первая строфа стихотворения “Уилу Петерсену в тот раз, когда мы поднялись по снежному бездорожью на гору Хией” (“В отношении волны”):

To Will Petersen the time we climbed Mt. Hiei cross-country in the snow

No trail
can’t be followed:
wild boar tracks slash
sidehill through bamboo
thicket.
Where are we the hill
Goes up.

Нет тропы,
которой никак не последовать:
дикого вепря следы прорубают
горный склон сквозь бамбуковый
ком.
Где мы, холм
Поднимается.

Очертания правой части стихотворения с наслоениями “бамбук”, “ком” (“гуща”, “роща”), “холм” графически выражают рельефность природной сцены, на которой происходит действие. Сами по себе разбитые по разным уровням части не могут считаться признаком китайского влияния, однако такая компоновка помогает компенсировать неидеографическую, алфавитную природу английского слова. В традиционной для Китая форме стихотворение часто бывает совмещено с живописью, представляя собой композиционную часть картины, отвечающей его настроению. Снайдеровская техника аранжировки строчек создаёт утончённый визуальный этюд из образов слов.
Особенности взаимодействия с китайской поэтической формой в авторском творчестве Эзры Паунда и Гери Снайдера существенно различаются. На мой взгляд, Снайдер добивается в этом большего успеха, чем Паунд, что можно объяснить несколькими причинами. Паунд был знаком с китайским языком только по книгам и на этой основе делал все свои переводы, тогда как Снайдер на практике посвятил себя погружению в жизнь типичного китайского странствующего отшельника-поэта. Духовная связь с горами тихоокеанского северо-запада Америки помогла ему восстановить дух древнекитайских поэтов (он считал их первыми и “архетипичными” скитальцами-битниками2). Разнообразные личные переживания Снайдера – хоть на Востоке, хоть на Западе – выглядят одинаково естественными, сохраняя в поэтическом контексте верность китайской эстетике. Его образы адресованы универсальным чувствам, хотя в его стихах встречаются китайские наименования. У Паунда же действительный опыт и знание заменены освоенной по книгам теорией. Этим он как бы отрицает интуитивные эмоциональные связи, которые составляют важнейшую суть традиционной китайской поэзии.
(Перевод с английского.)

1 Wai-lim Yip, Ezra Pound’s Cathay (Princeton: Princeton University Press, 1969) 34.
2 Lee Bartlett, “Gary Snyder’s Han-shan,” Sagetrieb (2 Spring 1983) 107.

Библиография

Bartlett, Lee “Gary Snyder ‘s Han-shan” Sagetrieb 2 Spring 1983. 105-110.
Denny, Rauel “The Portable Pagoda: Asia and America in the Work of Gary Snyder” Asian and Western Writers in Dialogue: New Cultural Identities Ed. Guy Amirthanayagam. London: Macmillan, 1982. 115-136.
Kenner, Hugh The Pound Era Berkeley: University of California Press, 1971.
McLean, Wm. Scott, ed. The Real Work: Gary Snyder, Interviews and Talks 1964-1979 New York: New Directions Books, 1980.
McLeod, Dan “The Chinese Hermit in the American Wilderness” Tamkang Review 14 Autumn-Summer 1983-84. 165-71.
Nolde, John J. Blossoms from the East: The China Cantos of Ezra Pound Orono, Maine: University of Maine, 1983.
Parkinson, Thomas “The Poetry of Gary Snyder” Sagetrieb 3 Spring 1984. 49-61.
Pound Ezra The Cantos of Ezra Pound New York: New Directions Books, 1972.
Pound, Ezra The Translations of Ezra Pound New York: New Directions Books, 1953.
Shu, Yunzhong “Gary Snyder and Taoism” Tamkang Review 17 Spring 1987. 245-261.
Snyder, Gary Regarding Wave New York: New Directions Books, 1969.
Snyder, Gary Riprap & Cold Mountain Poems San Francisco: Four Seasons Foundation, 1969.
Yip, Wai-lim Ezra Pound’s Cathay Princeton: Princeton University Press, 1969.

Вы рисуйте, вы рисуйте,

вам зачтется …

Булат Окуджава                                          

РУВИМ БРАУДЕ

Сан-Франциско, Монтерейский буль-вар. Я подхожу к дому, больше напоминающему миниатюрный замок. Он расположился на возвышении, с которого открывается вид на океан, застывший синим стеклом. Только белые парусники вдали оживляют его безмятежную гладь. Неправдоподобный покой!

Дверь открывает хозяин – энергичный, седеющий, очень обаятельный человек. Это он, Рувим Брауде, собрал в доме (впоследствии с участием жены Инны) уникальную коллекцию живописи и графики ленинградских художников второй половины ХХ века. Войдя сюда, сразу ощущаешь ту атмосферу напряженной жизни Ленинграда, в которой художники жили и боролись, отстаивая свое право на самовыражение в искусстве.

Борьба за утверждение независимого искусства началась в Ленинграде еще в 1950-е годы и достигла пика в 1970-е. Самыми известными её событиями стали знаменитые выставки во Дворце культуры им.И.Газа в 1974 г. и в Невском Дворце культуры в 1975 г., прошедшие в ответ на так называемую “бульдозерную” московскую выставку 1974 г. Ленинградские художники назвали свое движение “газа-невской культурой”, или Газаневщиной. В результате этого движения появилось “Товарищество экспериментальных выставок” – ТЭВ.

К 1980-му году в результате давления властей многие участники Газаневщины были вынуждены эмигрировать. Остальные вместе с художниками молодого поколения самоорганизовались в ТЭИИ – “Товарищество экспериментального изобразительного искусства”. ТЭИИ легло в основу третьей формации – Товарищество “Свободная культура” с Арт-центром “Пушкинская-10”.

“Пушкинская-10”, благодаря благородной и неутомимой работе лидеров-художников Сергея Ковальского и Евгения Орлова, превратилась в серьезный культурный центр, известный уже во многих странах мира. Центр распространил свою деятельность и на другие области искусства, а также создал постоянно действующий Музей нонконформистского искусства.

На “Пушкинской-10” очень бережно относятся к культурному наследию художников Газаневщины. В 2004 г. в Петербурге, в Центральном выставочном зале “Манеж”, состоялся “Фестиваль независимого искусства”, посвященный 30-летию выставки во Дворце культуры им.Газа. Организаторы проделали гигантскую работу, собрав материалы и показав работы всех участников Газаневщины и “Пушкинской-10”, соединив прошлое и настоящее нонконформистского искусства Ленинграда-Петербурга.

Коллекция Брауде в Сан-Франциско как раз и посвящена в основном ленинградским художникам-нонконформистам. Она составлена очень вдумчиво, представляя художников самых разных направлений. Здесь нет ни одного случайного художника, ни одной случайной работы. Каждая несет на себе печать авторского своеобразия и занимает свое собственное место в коллекции. Редко можно видеть настолько чётко сфокусированную частную коллекцию.

ИРИНА РАПОПОРТ (ИР) – Рувим, расскажите, пожалуйста, что Вас подтолкнуло к коллекционированию? Изобразительное искусство, вероятно, не было основным интересом в Вашей семье. Ваш дедушка был главным раввином Ленинграда.

РУВИМ БРАУДЕ (РБ) – Переломным моментом и началом моего интереса, – нет, страсти к искусству – стала выставка 1975 года в Невском дворце культуры, на которую меня случайно привел мой друг. Это было эстетическое, моральное, политическое потрясение, которое качественно изменило мою жизнь. Меня также поразил интерес к этой выставке зрителей: такой осознанный, коллективный интерес к искусству. Помните эти беспрецедентные очереди на выставку? Стал мечтать, что может быть когда-нибудь я смогу иметь одну-две из этих работ. К сожалению, тогда я ничего не знал о квартирных выставках 1970-х годов.

ИР – Когда Вы стали думать о Вашей собственной коллекции?

РБ – В 1981 г. я случайно попал в один эмигрантский дом на Лонг-Айлэнде, где все стены были завешаны работами художников-нонконформистов. В памяти сразу возникли ассоциации и скользнула мысль о потенциальной возможности коллекционирования. В том же году я случайно узнал о выставке Е.Абезгауза в синагоге Нью-Джерси. Я помнил его по выставке в Невском, и на свои скудные средства приобрел его графическую работу “Снова погром. Что делать?”

ИР – Так цепь “случайностей” привела Вас к мысли о коллекционировании. Какая живописная работа стала первой в Вашей коллекции?

РБ – “Шаббат” Александра Манусова (Илл.1). Я до сих пор испытываю восхищение, глядя на нее.

 

1. А.Манусов, “Шаббат”

 

Да, искусство Газаневщины действительно оставило глубокий след в Вашем сознании. Отлично подобранные работы ее участников, а также выделевшейся в ней группы “АЛЕФ” сделали коллекцию очень направленной.

РБ – А я ведь себя не лимитировал, просто так получилось. И это еще не все “случайности”. Знакомый, гостивший несколько дней в Сан-Франциско, встретился (опять же случайно!) в Чайнатауне с Алеком Рапопортом и Вами. Я помнил искусство Алека по Ленинграду и просто вцепился в возможность познакомиться с ним лично.

Покойная И.В. свела меня с Женей Ухналёвым, прося помочь ему разобраться в документах, связанных с гостевым пребыванием в Сан-Франциско. Р.С., вдова Саши Манусова, познакомила с Сашей Гуревичем, и эта встреча стала судьбоносной для нас обоих.

ИР – Вы – ангел-хранитель искусства Гуревича. Вы сделали все возможное из того, что меценат может сделать для художника: собрали большую коллекцию его работ, организовали у себя дома несколько выставок, представив его искусство многочисленным зрителям, часть которых в свою очередь начала увлекаться коллекционированием. Вы также систематизировали его собственное собрание и организовали выпуск превосходного альбома … Знаете, как говорил сын Матисса: “Если бы не было Щукина, не было бы и Матисса”. В этих словах – не умаление значимости творчества художника, а заслуженная дань благодарности меценату.

Воспроизведенная здесь картина (Илл.2) очень характерна для Саши. По словам замечательного историка искусства Б.М.Бернштейна, искусство прошлого “давит на художника, как атмосферный столб”. Большинство работ Гуревича сюжетно и композиционно восходит к старой живописи таким же образом, как данная – к картине французского художника ХVII в. Ж.де ла Тура. В сюжете есть интересный момент: возле сидящего музыканта с лицом самого Гуревича лежит горстка мелких монет. Это символ печального удела большинства артистов во все времена.

 

2. А.Гуревич, “Рылейщик (Харди-Гарди)”

 

РБ – Вот еще мой любимый художник Газаневщины и группы АЛЕФ – Алек Рапопорт.

ИР – Алек и мой любимый художник. “Душа моей души”*, с которым мы были связаны 35-ю годами любви. Вероятно, в той страсти, напряжении, правдоискательстве, религиозных сомнениях, в которых он жил и работал, и кроется причина его ранней смерти за работой, в своей мастерской в Сан-Франциско. Как отметил Б.М.Бернштейн, исследуя цикл “Ангел и Пророк”, даже непонятно, на что рассчитывал художник, отпуская свои детища в нынешний мир: “В жилах внешне спокойного и мудрого художника струилась кровь библейских пророков, визионеров и глашатаев истины”. М.Лемхин сравнивал Алека с Атлантом, который “и не помышлял сбросить со своих плеч груз великих традиций – искусство было для него в первую очередь ответственностью”.

У Вас представлены все жанры, в которых работал Алек: библейский, “Образы Сан-Франциско”, автопортреты, натюрморты (Илл.3). Здесь и “Автопортрет” 1950-х годов, который Алек сделал, будучи еще совсем мальчиком, и солдатские рисунки периода его службы в армии в Биробиджане. У Вас есть даже “Композиция с маской Kwakintle” – результат недолгого изучения Алеком культурного наследия американских индейцев.

 

А.Рапопорт, “Натюрморт со словарем”

  1. А.Рапопорт, “Натюрморт со словарем”

 

РБ – Я знаю, что Алек восхищался творчеством Саши Арефьева. Я очень дорожу его рисунком, единственным в моей коллекции (Илл.4).

ИР – Да, это раритет. Саша Арефьев – одна из самых значительных фигур ленинградского нонконформизма. Он замечательный художник и прирожденный борец. Еще в 1950-е годы он организовал “Орден нищенствующих живописцев”. Сюжет его рисунка в Вашей коллекции является очень характерным. Тема “страдания жертвы и наслаждения мучителя” проходит через все его творчество.

 

4. А.Арефьев, “Барышня и два хулигана”

 

РБ – А вот еще художник Газаневщины и группы “АЛЕФ” – Анатолий Басин, совсем другого характера: печальный, гармоничный, интимный (Илл.5). Я помню, что Алек высоко ценил его работы. У них были разные учителя?

ИР – Да. Басин принадлежал к известной в 1950-60-е годы “школе Сидлина”. О.А.Сидлин (1909-1972) преподавал в изостудиях Ленинграда и оказал огромное влияние на большую группу художников, многие из которых примкнули к движению нонконформизма. Басин – типичный “сидлинец”. Идея учителя была в сосредоточении на самом живописном процессе (не на изображении эмоций, литературных сюжетов, психологии и пр.). Сидлин учил передавать впечатления от мира только как организацию цветовых пятен. Перед смертью он уничтожил свои работы, поскольку важным считал сам творческий процесс, а не его результат. Имя Сидлина до сих пор произносится оставшимися его учениками с придыханием.

 

5. А.Басин, “Двое”

 

Соучеником Алека по классу Н.П.Акимова в Ленинградском институте театра, музыки и кинематографии, а также другом был Миша Кулаков. Живя в Италии, он не принимал непо-средственного участия в нонконформистском движении Ленинграда, но был нонконформистом и по своей природе, и по характеру творчества. Одним из первых среди своих сверстников он начал изучать творчество Джексона Поллока и делать свои абстрактные композиции. В отличие от большинства выхолощенных американских абстракций, его работы духовны и несут в себе заряд неортодоксальной религиозности (Илл.6).

 

6. М.Кулаков, “Композиция”

 

У Вас много работ Евгения Ухналёва. Алек называл его “честным художником”. Среди привычных мне работ очень выделяется “Вагон” (Илл.7). Здесь так много символики, которую я не всегда понимаю. Расскажите мне об этом, пожалуйста.

РБ – “Вагон” – чрезвычайно интересный триптих, состоящий из трех отдельных частей. Сам Женя назвал работу строчкой из песни Галича “Кадиш”: “А где-то по рельсам, по рельсам, по рельсам – колеса, колеса, колеса, колеса …” Старый, тронутый огнем вагон, изображения на трех частях которого отражают три разных периода истории ХХ века с ужасами революции и гражданской войны; Второй мировой войны и Холокоста; сталинских репрессий.

На левой части вагона – символ уходящей власти в виде эмблемы царской империи – двуглавого орла, и коряво написанные отрывки революционных лозунгов: “Вся власть …”, “Даешь …” и т.д. Вдали – темное дымное зарево.

 

Image011

7. Е.Ухналев, “Вагон (триптих)”

 

На средней части стенки вагона – нацистская свастика, обрывки надписей на немецком языке, в том числе размашисто “только для евреев, 1944”. Дверь раскрыта, вагон пуст, лишь через борт свешивается конец молитвенного талеса. Вдали – ряды мрачных лагерных строений и дымящаяся труба крематория.

На правой части – штамп Октябрьской железной дороги, указание места назначения – “Речлаг”, 1948 и лагерный номер, который был присвоен восемнадцатилетнему заключённому Евгению Ухналёву. Вдали – “курящаяся сопка Воркуты”.

ИР – Спасибо, Рувим. Я думаю, что это – самая значительная работа в творчестве Ухналёва, и рада, что она в Вашей коллекции.

Четырнадцатилетним мальчиком пришел на выставку во Дворец культуры Газа Михаил Иофин. Тогда, по его словам, он понял, что помимо “советского” искусства есть еще “другое и настоящее”. В своем последующем творчестве Миша сохранил лучшие традиции “инакомыслящих” художников и сформировался в своеобразного и зрелого мастера. Обычная его тематика обращена к художникам прошлого, а также к теме театрально-драматического карнавала Петербурга-Сан-Франциско. Дань Петербургу он отдает почти во всех своих работах. А картина Вашего, Рувим, собрания полностью сфокусирована на изображении города и передаче его сокровенного духа. Я очень люблю эту работу – “Пушкин над Петербургом” (Илл.8).

 

Северные, бледные, тихие сумерки. Строгая геометрия пяти параллельных горизонтальных линий: чеканная линия черной решетки чугунных перил, припорошенных снегом; линия однотонной неподвижной глади Невы; четкая линия противоположного берега; непрерывная линия чуть тонированных зданий, монотонная линия их верхней границы оживлена вертикалями шпиля, куполов, дымовых труб. А над этим пейзажем – горизонтально парящая фигура А.С.Пушкина, осеняющая и олицетворяющая Петербург, город-мираж, застывший в своей прекрасной и вечной неизменности.

8. М.Иофин, “Пушкин над Петербургом”

 

Мне кажется замечательным ещё и то, как точно художник отразил идею Петра Великого, принцип жесткой регламентации при строительстве города – образ-цового, правильного, регулярного, геометрически выверенного. Моей душе так близка эта работа!

РБ – С Газаневщиной связано еще несколько художников моей коллекции – В.Видерман, Е.Абезгауз, С.Островский. А с “Пушкинской-10” – В.Герасименко, Е.Тыкоцкий, Б.Борщ.

 

Image013

9. Б.Борщ, “Петербургский пейзаж” 

 

ИР – Пожалуй, Борис Борщ – один из сильнейших современных пейзажистов Петербурга (Илл.9).
А вот этот графический лист Е.Тыкоцкого “Фрагмент” (Илл.10) для меня непривычен. Я мало знаю его творчество, но мне кажется, что эта графика, рассказывающая о подробностях рутинной жизни местечка, тематически выпадает из основной линии его творчества своей семитской темой и духом.

 

10. Е.Тытоцкий, “Фрагмент”

 

Яков Фельдман. Рувим, я никогда не видела его работ, и они мне очень по душе. Кто он?

РБ – Он – молодой художник, родившийся в Витебске, а ныне живущий в Иерусалиме. Интересно, что его бабушка была племянницей М.Шагала.

ИР – Его “Адам и Ева” (Илл.11) написана мастерски и технически напоминает работы старых мастеров – на доске, темная и насыщенная красочная поверхность, лессировки. Однако традиционный библейский сюжет приближен к современности двумя китчевыми деталями – Ева вместо фигового листка защищена изображением ножниц, а Адам – ложки. Выполнено это очень деликатно, со вкусом и мастерством в передаче материала. Замечательное приобретение, прекрасно вписывающееся в Вашу коллекцию.

 

11. Я.Фелдман, “Адам и Ева”

 

Рувим, в каком направлении Вы будете ее продолжать – увеличивая количество худож-ников, которых она уже представляет, или сделаете акцент на еврейских художников, или на современном нонконформистском искусстве Петербурга?

РБ – Я продолжаю коллекционировать. К счастью, жена Инна меня поддерживает. Она понимает, что собирательство для меня не хобби, а страсть, родившаяся во время подъема нонконформистского искусства. Это уникальный феномен в истории развития искусства, когда целое направление возникло как следствие беспрецедентного насилия над искусством. Горькая ирония заключается в том, что это искусство родилось не вопреки, а благодаря гонениям.

Я не подхожу к собирательству с чисто эстетской позиции – это люблю, то – нет. Не подхожу и с коммерческим интересом – продать завтра то, что выросло в цене. Для меня в искусстве важна комбинация исторической, политической, психологической, эстетической значимости. Думаю, что буду расширять коллекцию уже имеющихся художников. Они проходят трансформацию на своем творческом пути, и я пойду вместе с ними, той же дорогой. Также мне хочется расширить коллекцию приобретением искусства современных художников, связанных с “Пушкинской-10”.

ИР – Сколько работ включает коллекция? Какую часть Вы можете разместить на стенах Вашего дома?

РБ – Живописных около ста, плюс графика и немного скульптуры, а размещена, пожалуй, треть.

ИР – Приобретаете ли Вы работы, как Ваш знаменитый предшественник П.М.Третьяков, посещая мастерские неизвестных художников?

РБ – Пожалуй, да.

ИР – Щедры ли художники на подарки?

РБ – Да, щедры. Дело в том, что некоторые мои любимые художники становятся и любимыми друзьями, с которыми складывается многолетняя дружба. Подарок всегда приятен, но надо отдавать себе отчет, что для художника его труд это еще и заработок.

ИР – Мне отрадно, что в Вашей коллекции нет выхолощенных московских художников “дип-арта” – “искусства для дипломатов”, без которых не обходится почти ни одна русская коллекция или галерея. Так сложилось в 1960-70-е годы, что именно дипломаты в Москве, зачастую ничего в искусстве не понимающие, становились главными судьями, окончательной инстанцией, решавшей, кого поощрять, а кого игнорировать. Этим они выставляли за борт достойных художников, делали рекламу недостойным, и таким образом нанесли огромный вред объективной оценке искусства в целом.

Провокационный вопрос – есть ли у Вас, например, Оскар Рабин?

РБ (шутливо смутившись, потупляет глаза) – Есть, даже две (Илл.12).

 

12. О.Рабин, “Пейзаж с булкой”

 

 

ИР – Да, я понимаю. Рабин – явление чисто московское, восходящее к передвижникам. Некрасивая живопись, однообразные сюжеты: водка-селедка; хлеб-булка; обрывок газеты – или еще чего-нибудь; кривые домишки нищей провинции; жалкая, безнадежная Россия … Но, конечно, его роль вдохновителя и организатора нонконформистского движения в Москве однозначна.

РБ – Насколько я знаком с искусством москвичей, оно мне не так понятно, не так близко. А питерское – это мое, личное, родное.

ИР – Итак, в конце нашего недолгого разговора хочется отметить, что Рувим Брауде – очень серьезный коллекционер со своей определенной концепцией. Его мерило – собственная, непосредственная оценка картины, без оглядки на чужое мнение. Очень важно, что он любит и ценит саму личность художника и созданные им детища.

Коллекционирование современного искусства вызывает особое уважение, так как собиратель не знает, в какую коммерческую категорию попадет художник. Он вкладывает свои средства в искусство, дальнейшую судьбу которого предопределить невозможно.

Иногда современные частные коллекции перерастают в крупные музейные собрания, как это случилось с коллекцией проф.Нортона Доджа, которая стала самым полным собранием русского нонконформистского искусства и легла в основу Музея Университета Зиммерли в штате Нью-Джерси, США. Кто знает, во что преобразуется сегодняшняя коллекция Рувима и Инны Брауде?

В заключение хочется выразить им обоим сердечную признательность за их меценатскую деятельность и пожелать никогда не исцеляться от “прекрасного недуга собирательства”.

 

 

СПИСОК ИЛЛЮСРАЦИЙ

 

Илл.1

МАНУСОВ Александр (1947-1990)

ШАББАТ, 1989

Масло на холсте

100 х 120 см

 

Илл.2

ГУРЕВИЧ Александр (р.1944)

РЫЛЕЙЩИК (ХАРДИ-ГАРДИ), 2003

Масло на холсте

127 х 94 см

 

Илл.3

РАПОПОРТ Алек (1933-1997)

НАТЮРМОРТ СО СЛОВАРЕМ, 1982-1997

Смешанная техника на холсте

91,5 х 71 см

 

Илл.4

АРЕФЬЕВ Александр (1931-1978)

БАРЫШНЯ И ДВА ХУЛИГАНА, 1955

Гуашь, карандаш на бумаге

20 х 15 см

 

Илл.5

БАСИН Анатолий (р.1936)

ДВОЕ, 1989

Масло на холсте

61 х 51 см

 

Илл.6

КУЛАКОВ Михаил (р.1933)

КОМПОЗИЦИЯ, 1975

Смешанная техника

56 х 76 см

 

Илл.7

УХНАЛЕВ Евгений (р.1931)

ВАГОН (триптих), 2001

Масло на холсте

91,5 х 183 см (три части вместе)

 

Илл.8

ИОФИН Михаил (р.1959)

ПУШКИН НАД ПЕТЕРБУРГОМ, 2003

Масло на холсте

23 х 30,5 см

 

Илл.9

БОРЩ Борис (р.1948)

ПЕТЕРБУРГСКИЙ ПЕЙЗАЖ, 1989

Масло на холсте

53 х 66 см

 

Илл.10

ТЫКОЦКИЙ Евгений (р.1941)

ФРАГМЕНТ, 1975

Сухая игла, бумага

 

Илл.11

ФЕЛЬДМАН Яков (р.1969)

АДАМ И ЕВА, 2002

Масло на доске (диптих)

52 х 21,5 см (каждая часть)

 

Илл.12

РАБИН Оскар (р.1928)

ПЕЙЗАЖ С БУЛКОЙ, 2001

Масло на холсте

61 х 76 см

 

“Есть великая гуманность в сердце вещей”

 

Есть великая гуманность в сердце прозы, в сердце глины, в сердце вещества,

в архаизме мифа, в соли и в навозе, и в архитектуре, и в ведре без дна,

и в безродности учёного космополита, в винограде или в стаде за рекой…

Есть гуманность в сердце вещи, если слито

                                                               сердце вещи с правильной рукой.

 

 

Традиции нужно время.

Цивилизации нужно место.

Культуре нужен культ –

 

взаимопревращения субъекта и объекта,

взаимопроживания деталей прозы,

взаимораскрывания ума и знака,

взаимного создания сознания и позы –

 

в местах пересечений действий и имён.

Культуру нужно культивировать.

Таков её закон.

 

 

Мир вещественности, осязаемости, счётности, проводимости, проходимости… Тиражирован-ной материальности, множественности, способной подавить и поглотить неисчислимостью многообразия, многообмена. Того, кто принимает вещь за вещь, и день за день, и в смене вариаций видит суть проблем или прогресса, он поглотит и сделает своим. Собой. Послушным эмиссаром принципа конечности.

Но тот, кто видит в вариантах тождество сердец, не делит мир делимый и себя не разделяет, как вещь между вещами: на эпохи, времена, на моды и народы, и на их мораль и имена. Мир монолитен, как кирпичный дом – неважно, сколько кирпичей зажато в стенах, сколько башен, сколько арок и колонн. Всегда другой, всегда один и тот  же.

Мир вещи совершенен, абсолютен и отстранён, как циферблат от стрелки.

И только правота определений, имён позволит вещи быть во всём собой.

Универсальная реальность естества безостано-вочных взаимопревращений…

Неповторимость, уникальность формы, средства… Сродства. Срастания. Врастания – количества и качества гуманности материи в одушевление бродящего вина.

Мир можно познавать, не выходя из Блюза, не покидая своего двора.

 

Дать время.

Дать место.

Дать имя.

Дать сердце.

 

Остаться собой.

Т. Апраксина

.

Возвращаясь к публикации прошлого номера (Е.Старовойтова, “Одеяния как элемент

нравственно-духовного воспитания”. АБ №15 “Сердце вещей”)

Идея статьи родилась и реализовалась быстро, в течение шести месяцев.

То, что одежда имеет определенный сакральный смысл и свою метафизику, я знала давно, этому

были посвящены мои первые статьи и выступления. Психологический эффект, связанный с одеждой,

мной тоже исследовался. Хотелось объединить все это на положительном примере с доказательством

на большой выборке.

Несколько лет назад, во время приезда в Санкт-Петербург великого тибетского Учителя, ламы

Кирти Ценшаба Римпоче, произошло мое первое знакомство с традицией тибетского буддизма.

Глубина и стройность философии Махаяны, “Большой колесницы”, меня потрясла. Позднее мне

посчастливилось познакомиться с буддийскими монахами и монахинями разных традиций, среди них

были и русскоязычные. Наблюдая жизнь буддийских монахов в нашем городе, среди мирян, я поняла,

что традиция одеяний буддийских монахов – именно тот положительный пример, на базе которого

можно показать многоплановое значение одежды.

Я сознательно не включала в статью своих оценочных высказываний, стараясь из богатства текста

выбрать только то, что было в рамках моего исследования. Как сами монахи и монахини относились к

моему интересу именно к одеянию, а не к учению? Все они настойчиво замечали, что главное – само

учение, сами практики, а не одежда.

Я благодарна всем, с кем общалась, работая над этой статьей. Особенно: Павлу Цветкову за помощь

в поиске текстов и конструктивную критику, Александре Рымарь за многочисленные консультации и

перевод молитвы, сестре Титамедхи за сердечность и понимание, Андрею Терентьеву за отзывчивость

и уточнения.

Я признательна всем, благодаря кому этот материал перестал быть только моим опытом.

Елена Старовойтова, СПб

Редактору:

Журнал чудесный (АБ №15 “Сердце вещей”), особенно понравилось про женский клуб, после

интервью Рувима Брауде, разумеется.

Николай, СПб

Редактору:

…Очень интересно было узнать из статьи о Паунде и Снайдере (Уэс Ивасаки, “Китайская поэтика в

стихах Паунда и Снайдера”, АБ №15 “Сердце вещей”) об увлечении Паунда китайской поэзией и

иероглификой, я об этом ничего нигде не встречала. Выходит, что и Генри Миллер наверняка

заимствовал этот интерес у Паунда. Раньше я не могла понять, откуда это у него…

Б.Ж., СПб

Редактору:

…Когда я читала то, что В.Фишзон пишет о Ветхом Завете (В.Фишзон, “Математики о свойствах

Божественного”, АБ №15 “Сердце вещей”), мне казалось, что у него очень серьёзные знания, но когда

перешла к “Ответу редактора”, поняла, что читала Фишзона поверхностно…

Раиса, СПб

Редактору:

…“Форма Ноль” Нелли Сквирской (АБ №15 “Сердце вещей”) – маленькая зарисовка из жизни

одинокой женщины. “Немного слёз, немного перца, кусок трепещущего сердца…”. Всё очень

узнаваемо. Для того, чтобы попасть в такую ситуацию, не обязательно лететь в Мурманск. Чем больше

усилий прилагается, чтобы избавиться от одиночества, тем чаще происходит что-то подобное.

Конечно, вид голого мужчины с брюшком через полчаса после знакомства может оттолкнуть. Но, во

всяком случае, щедрость более привлекательна, чем скупость. Дело не в тех или иных чертах характера,

а в том, что героиня повести быстро понимает, что человек, с которым она встретилась, ей не подходит,

но она медлит признаться в этом себе. Именно поэтому её так раздражает всё в нём – и хорошее, и

плохое.

Точно. Грустно. Смешно.

Спасибо автору.

Светлана, Израиль

Редактору:

…Номер журнала (АБ №15 “Сердце вещей”), в целом, получился интересным и отличным по

своему характеру от предыдущих.

… В “художественной части” привлекает внимание повесть Нелли Сквирской и, в особенности,

характер Павла – это, безусловно, один из русских (а может, и мировых) типов, почему-то мало

замеченных в литературе (ближе всего к нему, кажется, Ноздрёв). И чувствуется, что такого человека, со

всеми его “подробностями”, нельзя просто литературно выдумать, его нужно было увидеть в живой

жизни. Одно только открытие такого типа дорогого стоит…

Хотелось бы сказать несколько слов о работе Елены Старовойтовой. Это прекрасный пример того,

как тщательное научное исследование одного, казалось бы очень узкого и специального вопроса, может

послужить поводом для более широких размышлений и обобщений.

Вот, например, Е.Старовойтова приводит “условия для создания правил-наставлений в Буддийском

монашеском кодексе”. Оказывается, главным из этих условий является появление в монашеской общине

“ментальной скверны”. Если таковая не возникла, то нет и нужды в моральных установках.

Подчёркивается, что “Будда не устанаваливал полный кодекс одновременно. Напротив, он

формулировал правила одно за другим в ответ на события” (стр. 69).

Это замечательная подробность: автор здесь знакомит нас с особым подходом к созданию

этических норм, существенно отличным от принятого в других религиях.

В иудаизме десять главных моральных заповедей были, согласно Торе, созданы одновременно. Их

“ввод в действие” не был лимитирован какими-либо условиями существования еврейского народа в

настоящем или будущем: считается, что срок их действия – вечность, они не подлежат коррекции.

Христианство тоже не устанавливает срока действия своих моральных норм (выраженных в

Нагорной проповеди Христа). Они “вводятся в действие” для каждой личности в отдельности в

результате приобщения её к религии посредством акта крещения.

В буддизме же, как мы видим, отдельные моральные установки могут вводиться, когда в них

возникает необходимость. Не следует ли отсюда, что если эта необходимость исчезает, то и сама

соответствующая норма может быть отменена?

Кроме того, напрашивается вывод, что здесь религия выполняет функции общественной науки, так

как должна постоянно отслеживать состояние общества (монашеской общины, по крайней мере),

анализировать это состояние и вводить адекватные моральные нормы (“правила-наставления”). Таким

образом, религия здесь служит одновременно и инструментом познания (человека и общества), и

динамическим регулятором общественной жизни. Здесь можно увидеть – обязательную для правильно

действующих кибернетических систем – обратную связь, позволяющую учитывать текущее состояние

системы и, лишь на основе этого, её корректировать.

И ещё о напрашивающейся объективной связи буддийских методов познания с научными. В

приведённых выдержках из канонического текста Тхеравады говорится, в частности: “… Твёрдое

соблюдение правил ведёт направленно к развитию концентрации и понимания. Если монах привыкает

осознавать свои поступки со стороны этих факторов, он будет развивать внимательность,

аналитический подход к реальности (настоящему) и настойчивость” (стр. 69). Все перечисленные

качества составляют также и основу любой научной деятельности.

Нужно сказать, что различные регламенты, рассмотренные в данной работе (например, “Правила,

касающиеся монашеского одеяния”) поражают глубокой продуманностью каждой детали той области

бытия, которой они касаются. Возникает вопрос: нуждаются ли люди (хотя бы и монахи) в такой

тщательной регламентации не только поведения, но и мелких деталей своего быта? Возможен, среди

прочих, и такой ответ: подобная мелочная регламентация обеспечивает человеку максимальное

упрощение повседневной жизни, снимает необходимость ежедневно заботиться о бытовых пустяках.

Получается, таким образом, что жёсткая регламентированность, несвобода быта, помогает человеку в

обретении свободы духа.

Возможно, ту же цель, среди прочих, преследует строгий регламент быта в ортодоксальном

иудаизме?

Таким образом, исследования Е.Старовойтовой, поначалу кажущиеся лишь узко специальными,

способны служить трамплином для размышлений о более общих и глубоких проблемах, касающихся

соотношения религии (этики) и науки (технологии).

Следует, конечно, поблагодарить автора.

Александр М., Огайо

Ответ Елены Старовойтовой:

Александр, спасибо за отзыв. скажу честно, он вызвал во мне и радость и испуг – вы увидели то, что

я старалась пропускать между строк. Радость, потому что эта тема, очень узкая с двух сторон – одежда и

буддизм, нашла отклик. Так уж принято, что одеждой “серьезные люди” не интересуются, а буддизм в

стране православия тоже не очень кстати. Вы посмотрели на все это очень даже серьезно. Испуг,

потому что вы посмотрели и – ВСЕ увидели. Читая ваш отзыв, я испытала чувство растерянности, но

это неожиданное разоблачение было приятно, значит, материал найдет своего читателя.

Елена Старовойтова

Редактору:

О статье Е.Старовойтовой “Одеяния как элемент нравственно-духовного воспитания на примере

одежд монахов-буддистов…”

Название у статьи шикарное, тема интересная и злободневная (не только для монахов), но мои

ожидания как читателя были шире. Создается впечатление, что собственно анализ проблемы проделан

автором за пределами ее статьи. Заключительный “обобщающий вывод” о том, что “монашеское

одеяние и на сегодняшний день является одним из элементов нравственно-духовного воспитания

монахов-буддистов”, как бы должен быть принят на веру читателем, которому представлены лишь

сведения, подчерпнутые из русских переводов канонических текстов соответствующих традиций. Но

для читателя-неспециалиста такая информация тоже интересна, особенно если при чтении возникают

мысли. Вот и я обратил внимание на некоторые детали.

Автор пишет, что Будда ушел из дворца в поисках Истины (с.75), то есть она, как следует понимать,

уже существовала априори как “истинная Дхарма” (с.69), как “сокровищница истинного ока Дхармы”

(с.74), или как Абсолютная мораль. Когда эти нормы, по некоторым причинам, стали нарушаться среди

монахов, “Учитель установил правила поведения” (с.69). Но “правила” – это, отнюдь, не сами

основополагающие этические нормы, а лишь необходимые гарантии того, что “целомудренная жизнь,

основанная Буддой, будет продолжаться долго”(с.68). Можно предположить, что подход этот

универсален.

Так, в иудаизме считается, что Тора существовала до Сотворения мира и в дальнейшем она

предлагалась всем народам. Но языческие племена искажали божественные законы, и Тора (письменная

и устная) через пророка Моисея была дана еврейскому народу как хранителю десяти общечеловеческих

и более шестисот специфических заповедей. Эти заповеди – вечные, но для их точного исполнения

Учителями разрабатывались и систематизировались практические правила.

У евреев нет монахов, нет единой формы одежды, но в Торе есть такой закон: нельзя носить одежду,

сотканную из шерстяных и льняных нитей. Это правило относится к типу “непонятных” законов и

никаких дополнительных указаний здесь не требуется – надо выполнять, если ты доверяешься Богу. Но,

например, о женской одежде в Торе говорится, что она должна подчеркивать скромность женщины.

Чтобы достичь такой цели, в разных общинах, разных странах и разных эпохах возникали свои стили,

традиции и правила ношения одежды. Любая регламентация не упрощает повседневную жизнь, но

несомненнно, делает эту жизнь более осмысленной и упорядоченной с точки зрения служения

определенной Идее.

Вилен Ф.

Редактору:

…Всё так интересно, что не знаешь, на что кинуться в первую очередь.

И.Р., Сан Франциско

Редактору:

…Публика, читатели и авторы, у вас разнообразные, можно даже сказать разношерстные, но все

равно есть впечатление единства, понимания – как будто попадаешь в сообщество, где все беседуют

открыто и доверительно за одним круглым столом… Наверно, многим авторам хочется присутствовать

в таком журнале.

Л.В., Германия

Редактору:

…Наверное, никто не помнит, но лет десять назад я писал, что в журнале много интересного,

серьёзного, но что его подводит “эклектичность”. Да-да, я хорошо запомнил, что употребил это слово,

я тогда гордился, что сумел так умно выразиться. Надо было, чтобы прошли годы, пока я понял, что в

своей наивности называл “эклектикой” самое живое, заразительное и мудрое, что существует на свете –

саму жизнь, её многообразие, проекцию которой можно видеть в любом номере “Апраксина блюза”.

Сейчас “Блюз” и “жизнь” стали для меня синонимами. За это время я чётко определил, что когда мне в

руки попадает ещё один номер вашего бесподобного журнала, я чувствую необъяснимый подъём, веру

в себя, в жизнь и людей, во всём начинаю видеть смысл. Здесь переплетаются разные уровни и стили

опыта и знания. Чувствуешь в себе желание находиться в этом мире, где нет предвзятости,

соперничества, дешевки, где никто не пытается казаться умней других или остроумней. И где, главное,

интересы людей не раскиданы по файлам: здесь нетленка, здесь бытовуха…

Денис Романюк, Витебск

Редактору:

…Так приятно читать настоящий журнал: на настоящей бумаге, под настоящим редактором… Сразу

понятно, что материал ОТБИРАЕТСЯ, что не наткнёшься на всякий случайный мусор, что об этом уже

подумали, позаботились…

А.Николаева, СПб

Редактору:

…Замечательное чтение! Спасибо за позволение делить страницы с такими литературными и

музыкальными величинами в 2004 году!

Стиль Татьяны Апраксиной – как если бы она разговаривала со мной. Люблю читать таких

писателей.

Хотелось бы лучше вникнуть в поэзию, в стихотворение “Альварадо” (АБ №12 “Регистры риска”),

например.

“Блюз нелюбви к блюзу” (АБ №14 “Другая игра”) был особенно интересен мне, как музыканту,

понимающему, что заставляет музыканта любить или не любить какой-то музыкальный жанр.

Дж.Флетчер, Калифорния

Редактору:

…испытываю близость буквально к каждому автору, понимание, благодарность… Каждый раз после

чтения номера хочется продолжить разговор, обсуждать прочитанное с авторами, вместе думать…

Е.Аламетов, Калифорния

Редактору:

…Замечательно, что “Блюз” живёт и расширил границы географические, языковые и человеческие!

С.Е., СПб

ПОРА ПОДУМАТЬ О СМЫСЛЕ ЖИЗНИ

Мне захотелось написать вам, чтобы поделиться своими мыслями о жизни.

С некоторого времени я стал внимательней наблюдать за людьми, пытаться понять, что для них

имеет значение, как они определяют выбор личной судьбы. Те примеры, которые я вижу вокруг себя,

показывают, как поверхностно люди судят о том, что для них хорошо и что плохо. Кажется, что даже

умные и серьёзные люди подходят к самым важным для человека вопросам слишком легкомысленно. И

мне хочется спросить всех и себя: а не пора ли нам всем подумать, наконец, о смысле жизни?

Вот один из самых обычных, заурядных примеров, которые можно наблюдать каждый день.

Молодой человек, только что окончивший университет, делится планами на жизнь со своим

дедушкой.

– Вот теперь я устроюсь на хорошую работу, буду зарабатывать достаточно денег, и со временем

куплю себе машину, дом.

– А потом? – спросил дедушка.

-А потом я женюсь, создам семью, и буду жить счастливо.

– А потом? – опять спрашивает дед.

– Ну а потом когда-то я выйду на пенсию, у меня будут внуки, и я буду довольно наблюдать, как они

веселятся у меня на даче.

– А потом?- не унимался дед – Что будет потом?

– Ну, дедуля, а потом когда-то моя жизнь прекратится на этой земле…

-А потом…?

Но дальше юноша ничего не планирует. Что будет после этого – он не думает. Бог знает, что будет

потом. Возможно, он просто еще слишком молод, чтобы думать об этом. И вообще мало кто задается

подобными вопросами.

Помню, я как-то разговорился c одним уже пожилым человеком и спросил его “Как Вы считаете, в

чем смысл Вашей жизни, для чего Вы живете?” А он ответил: “Не знаю, я никогда не думал об этом”.

Как так? Ведь он уже почти прожил жизнь и никогда не задумывался, зачем?

Раньше я тоже не думал о смысле жизни, о вечности, о Боге. Я, конечно, иногда бывал в церкви,

имел дома Библию и как будто верил в Бога, как и большинство людей. Но обычная повседневная

жизнь казалась мне реальней, чем все это. И вдруг произошло событие, после которого мое отношение

к этому вопросу начало изменяться. Это была первая смерть дорогого мне человека. Умерла моя мама.

Где она теперь? Какова ее жизнь там, в вечности? Я понимал, что для нее теперь потеряло значение все,

чем мы дорожим в жизни, к чему стремимся. Теперь моя мама предстала перед Богом. И я тоже рано

или поздно там буду. Вот итог всей жизни. Вот о чем мне нужно успеть подумать.

Но я ничего по-настоящему не знал о Боге. Какой Он на самом деле? Чего Он ожидает от меня? Как

мне правильно прожить свою жизнь? Если действительно все так важно, то может мне нужно стать

монахом, таким образом посвятив свою жизнь Богу? Но если все станут монахами, что тогда? Таков ли

замысел Бога для всех людей? Нет, здесь должно быть что-то другое.

И вот я стал читать Библию, которая давно лежала у меня на книжной полке. И хотя поначалу

трудно было многое понять, я продолжал, прося Бога помочь мне, и постепенно со страниц этой

святой Книги стала вырисовываться ясная картина жизни, которую задумал Бог, сотворив человека.

Жизни счастливой, наполненной смыслом. Мне особенно нравятся слова из Евангелия от Иоанна, где

Иисус Христос говорит: “Я пришел для того, чтобы имели жизнь и имели с избытком”. Или вот еще:

“Свет пришел в мир, но люди более возлюбили тьму, нежели свет, потому что дела их были злы”. “Но

познаете истину, и истина сделает вас свободными”.

И почему только я раньше не мог осознать этого? Ах да, все мои мысли были заняты

повседневными делами, планами. Все мы все время спешим куда-то. И поэтому нам просто некогда

поднять голову и по-настоящему подумать о жизни, о ее смысле, о Том, Кто дал нам ее.

Аркадий Шаповалов, СПб

Отмечая десятилетие появления на свет “Калифорнийских псалмов”, АБ предлагает вернуться к разговору об этом произведении, начатому в первой части “Поворота кисти” (АБ №10/18 “Инверсия”).

В сегодняшней беседе Александр Маркович, знакомый читателям по публикациям в предыдущих номерах, задаёт вопросы автору “Калифорнийских псалмов” Татьяне Апраксиной.

1

Александр Маркович: Татьяна Игоревна, позвольте наш разговор в основном посвятить обсуждению некоторых особенностей Ваших “Калифорнийских псалмов” (журнал “Нева” №12, 2007, СПб / «Radiolarian Press», 2013). Скажу, что меня как читателя это произведение больше всего “задело” – чтобы не сказать, потрясло. Итак, давайте сосредоточимся именно на нём.

Для начала хотелось бы поговорить вообще о жанре, к которому, несомненно, относятся Ваши “Псалмы”, – о философской лирике. Ведь любое заметное явление российской культуры нельзя понять, не обращаясь к тому, что уже было достигнуто ею ранее. 

Как известно, философская лирика – это поэтическая мысль о природе, Боге и человеке, об их взаимосвязи, о мироздании и смысле жизни. Баратынский, один из первых в русской поэзии признанных мастеров этого жанра, ставил (вообще в художественном творчестве) на первое место мысль:

 

“Все мысль да мысль! Художник бедный слова!

О жрец ее! тебе забвенья нет;

Все тут, да тут и человек, и свет,

И смерть, и жизнь, и правда без покрова”. 

 

А каково, по-Вашему, должно быть соотношение мысли и поэзии в жанре, о котором идёт речь? И как Вы сами для себя определяете “Калифорнийские псалмы” – это преимущественно философская поэзия или поэтическая философия?

Татьяна Апраксина: Традиция у всех нас сидит в крови – иногда кажется, более прочно, чем любые генетические признаки. Творческая традиция в особенности, как самостоятельная племенная связь, нить внутреннего, наднационального, надрационального, надвременного понимания – от сердца к сердцу. Я плохо знаю поэзию, не разделяю отечественную и зарубежную, древнюю и современную, могу путать какие-то имена и эпохи (это же относится вообще ко всему искусству и многому другому). Есть отдельные произведения или авторы, которые вызывают глубоко личную реакцию: как люди, к которым мы чувствуем внутреннюю близость. Такие люди-авторы-произведения-или отдельные строфы органически входят в плоть и становятся частью натуры независимо от объёма знаний о них и вокруг них. Вам удаётся отыскивать в русской (и не обязательно) поэзии такие красноречивые параллели с “Калифорнийскими псалмами”, о которых я по своему невежеству никогда бы не догадалась. Эта перекличка самых разных авторов, как бы присоединяющих свои голоса к сказанному “Псалмами” – один из самых замечательных сюрпризов, за которые я должна Вас благодарить.

Некоторые читатели находят связь между “Калифорнийскими псалмами” и произведениями русских символистов. По содержанию, действительно, можно было бы местами заметить номинальное сходство, но по существу я не нахожу ничего общего. Это направление, признаюсь, никогда меня не привлекало (если я что-то и читала, от этого не оставалось следов), казалось слишком рассудочным и поэтому безжизненным.

Учитывая крайне субъективный, непоследовательный, своенравный характер моих отношений с материей поэзии (Лорка, Пушкин, Гёте, Басё… – для меня как один автор, по степени доверия и согласия, а больше ничего мне от искусства слова не нужно), можно говорить о том, что понятие – профессиональной – поэтической традиции у меня отсутствует. Его заменяет нечто вроде внутренней иерархической системы, построенной на сугубо личных импульсах. Это тоже как с живыми людьми. Какая-то фраза, строчка, жест, факт биографии способны разверзнуть небеса и остаются действенными навсегда, не теряя животворной силы.

Я готова согласиться с Вашим определением жанра “Калифорнийских псалмов” как философской лирики – по крайней мере для большего удобства систематизации, в специфически взятом значении. Мне было бы интересно с чьей-нибудь помощью более тщательно проследить линию преемственности, которая, как я понимаю, Вам здесь видна.

Приведённый Вами “манифест” Баратынского как нельзя более уместен. Не считая того, что я бы предпочла уклониться от разделения на мысль и не-мысль (“поэзию”, в Ваших терминах). Если позволено говорить без обиняков, то я считаю, что в человеке (на то он и человек) всё мысль, даже если она выражена мычанием – или молчанием. Любое чувство, эмоция, рефлекс. И поэзия как работа со словом тоже не представляет исключения. Наоборот. Это тот инструмент, который способен выражать мысль, не называя её. Чаще отражая. 

Если же говорить о философии, то это мысль последовательная, связная и целенаправленная. Цель её – смысл. Хотя достигаться он может порой (при общей связности и последовательности) совершенно непоследовательными и по видимости бессмысленными средствами. Не то что академические философы, но даже представители самых точных наук не избегают поддержки метафорой. 

В случае “Калифорнийских псалмов” очень сложно устанавливать пропорцию между сухой логикой и чистым вдохновением. Вы сами наверняка заметили стилистическое сходство отдельных пассажей с научным трактатом и тесное их соседство с казалось бы совершенно отвлечёнными погружениями в практически бессознательное. Но на самом деле связь нигде не прерывается. Это как рассматривать одну географическую карту с разных расстояний: то видишь только цветные пятна, то читаешь названия городов. 

Степень эмоциональной вовлечённости здесь в абсолютном соответствии с центральным предметом. Хотя одно можно сказать точно: без философии в этом случае не возникло бы и поэзии. Несмотря на то, что начальное побуждение было как раз обратным, не предполагало никакой философии. Мне хотелось просто незамысловатой поэтизированной описательности, так необыкновенно было всё, что окружало и попадалось на каждом шагу. Но внутренние вопросы смысла к этому моменту дозрели до той остроты, которая заставила всё прочее прыгать под их шарманку.

Дело в том, что до этого, на протяжении более десятка лет, я вынашивала некий самонадеянный план составления серьёзного философского сочинения, может быть даже и трактата. Отдельные выбросы имели место, в виде статей, эссе, лекций – и я всё больше понимала, что если и дойдёт до трактата, то только в чрезвычайно художественной форме. Характер (личный) мыслительного процесса, упрощённо говоря, такой, что рука не поспевает за мыслью. Я бы завяла в попытках последовательно излагать пункт за пунктом весь объём скопившихся и продолжающих расширяться представлений.

Поэтому так и случилось – как и раньше часто бывало, что именно образ, образность и извлекли на свет, и вобрали в себя все базовые положения той (философской) системы, которая вынашивалась годами. Причём, безусловно, в более доходчивом и убедительном, даже заразительном виде, чем было задумано первоначально. Бродский говорил, что стихотворная форма даёт возможность уплотнять, концентрировать время (это очень грубо, я не помню, где это и как точно, наверно, намного лучше), но это определение верно не только по отношению ко времени. 

Ваши замечания об особенностях поэтической мысли кажутся очень точными. Поэзия без явно или хотя бы подспудно выраженной мысли превращается, в сущности, в бессмысленный лепет (хотя, быть может, и завораживающий – такой бывала иногда поэзия символистов, о которой Вы упоминаете). С другой стороны, именно поэтическая мысль – и только она – способна выразить нечто, совершенно недоступное мысли непоэтической. Поэтому широкое использование Вами поэтических средств, в том числе и множества потрясающих метафор, для выражения сложнейших философских идей оказывается и эффективным, и блестяще эффектным!

Понятно, что нити, на которые нанизаны узелки Вашей философской поэмы (я бы определил Ваши “Псалмы” именно так!), тянутся из глубины тысячелетий. Родоначальниками этого жанра являются, вероятно, царь Давид (библейский “Псалтирь”) и Лукреций Кар (“О природе вещей”). С тех пор было создано множество шедевров философской поэзии – из зарубежной литературы можно упомянуть, в качестве напрашивающегося примера, Ронсара и Гёте, японские танка. В русской литературе эта традиция, никогда не прерываясь, идёт от Державина, Жуковского, Веневитинова, Баратынского и таких гигантов, как Пушкин и Тютчев, – к Заболоцкому, Тарковскому, Бродскому. В какой мере и в чём именно “Калифорнийские псалмы” следуют этой традиции? И чем они, по Вашему мнению, особенно отличаются – по содержанию или по форме – от всего созданного ранее в этом жанре?

Не хотелось бы пропустить в списке Данте. 

Мне бесконечно лестно обнаружить своё произведение включённым в классическую традицию. Вы правы, говоря о нитях, тянущихся из глубины тысячелетий. Но я не стала бы утверждать, что “Псалмы” “следуют” какой-либо традиции – скорей, они в неё непреднамеренно “попадают”, прежде всего благодаря сходству побудительных мотивов (это то сходство, или, больше, родство, о котором я упомянула раньше). Если бы даже у меня было намерение сознательно придерживаться какой-то уже существующей в литературе линии, я вряд ли смогла бы добиться в этом успеха. Подражание же, стилизация или сознательное следование определённой структуре или манере мне (на практике) просто откровенно скучны, в этом отсутствует самый горячий творческий нерв.

Легче говорить об отличиях – потому что их много и они очевидны. “Калифорнийские псалмы” целиком есть слепок конкретной личности автора, с учётом эпохи и условий, и частного содержания всех переживаний. Это для научного открытия требуется учёт всех предыдущих достижений, а художник черпает в первую очередь из собственного сердца. Поэтому главный гарант творчества и центральный признак отличия автора от автора – наличие собственного (личного) содержания в собственном сердце. Так что даже когда Вам удаётся удивить меня обнаруженными у именитых поэтов “родственными” примерами, в основном в отдельных пассажах, разница между ними и “Псалмами” остаётся совершенно недвусмысленной. 

Формальных отличий, конечно, тоже очень много, но, думаю, эту сторону вопроса лучше оставить вниманию аналитиков. Однако я воспользуюсь своим правом автора, чтобы напомнить о самом принципиальном несовпадении. Из списка приведённых Вами достойных имён (кроме разве что царя, а до того пастуха Давида) я выпадаю по определению. Я не поэт. Я и художником крайне не люблю себя называть, но всё-таки это определение нахожу более оправданным в силу своей явной склонности к образному мышлению – я вообще всё всегда представляю себе в картинках. Чтобы понять, мне надо “увидеть”. Не поэт я прежде всего по той причине, что магия слов, как автономная материя, оставляет меня равнодушной. Слова – их выразительность, их порядок и звучание, нужны мне и привлекают только как инструмент, а сами по себе поэтические игры со словами не вызывают азарта. У многих современных поэтов, даже очень сильных, я замечаю склонность соблазняться (чаще или реже) яркостью, оригинальностью какого-нибудь слова или словца. Такие слова всегда видны в теле произведения, потому что именно своей яркостью они заслоняют точность смысла, чуточку его искажают, создают маленькую фальшивинку – и становится очень понятно, что автор предпочёл в “невинной” (на его взгляд) мере пожертвовать смыслом ради сохранения остроты звучания выигрышного слова. Самое прискорбное, что – на мой вкус – слово, выкупленное ценой смысла, всё равно остаётся чужим, чужеродным в общей ткани стиха, если его своеобразие не является абсолютной калькой мысли. В противном случае с работой лучше бы справлялось слово более нейтральное, рядовое.

Мне это известно, потому что такого рода соблазны со мной тоже случались. Я заставляла себя быть безжалостной, что не всегда легко. И знаете, благодаря этой работе со словами я сделала удивительнейшее открытие, особенно поскольку в “Псалмах” это именно тот жанр – больше даже форма мышления, – в котором нельзя себе позволить кокетничать со смыслом, нельзя допускать никакой расхлябанности, приблизительности. Оказалось, что те слова, которые идеально попадают в размер и рифму, в звучание, являются также и предельно точными выразителями смысла. И наоборот. Понять это было большим облегчением, потому что когда мне был нужен критический, ключевой смысловой аналог, я могла целиком полагаться на слуховой камертон, который раньше или позже выплёвывал единственную необходимую мне и единственную существующую в языке формулу. Такая закономерность только кажется необъяснимой. На самом деле логика проста. Если все слова предыдущих строчек построены правильно, то они образуют музыкальную линию, несущую точное смысловое содержание. Характер, траектория этой линии жёстко определяет искомую нотную комбинацию. Если она не найдена, вся музыка, и вместе с ней смысл, будет испорчена. 

Мне всё же кажется, было бы крайне интересно тщательно проследить все эти связи “Калифорнийских псалмов” с другими произведениями данного жанра. Но это требует специального серьёзного исследования; пожалуй, в нашей беседе мы не сможем подробно остановиться на этом вопросе. Здесь мне хотелось бы упомянуть об одном важном отличии, одной характерной и уникальной особенности содержания “Псалмов”, которая, возможно, осталась незамеченной читателями. Но, может быть, Вы сами сначала попытаетесь определить для нас, в чём, по Вашему мнению, заключается самая главная особенность “Псалмов”.

Что это всё – правда. Всё буквально. Что нет ничего придуманного, заимствованного, приукрашенного. Что ничто не рассчитано ни на какой внешний результат или эффект и не преследует никакой сопутствующей цели. 

Это так, но я хотел сказать и о другом – не менее важном. Позвольте мне сначала процитировать отрывок из стихотворения Тютчева “Mala aria” (“Зараженный воздух”):

 

“Люблю сей божий гнев! Люблю сие незримо

Во всем разлитое, таинственное Зло –

В цветах, в источнике прозрачном, как стекло,

И в радужных лучах, и в самом небе Рима!

Всё та ж высокая, безоблачная твердь,

Всё так же грудь твоя легко и сладко дышит,

Всё тот же теплый ветр верхи дерев колышет,

Всё тот же запах роз… и это всё есть Смерть!…”

 

При первом знакомстве с Вашей поэмой мне показалось, что там Вы коснулись всего самого главного, что относится к существованию человека в природе, к жизни его перед лицом Бога. Теперь я думаю, что это не так. Вспомнив приведенные выше строки Тютчева, я понял, что у Вас там совсем нет того – очень важного, – что является непременной частью наследства любого поэта, обращавшегося к философии. В “Калифорнийских псалмах” почти совершенно отсутствуют мотивы Зла и Смерти (которых Тютчев удостоил прописной буквы!). Это поистине неслыханно: начисто “забыть” о неизбежной связи добра со злом, а жизни – с увяданием и смертью! Природа у Вас может быть равнодушной, чуждой человеку, “бессердечной”, грозной, но она всегда органически и непременно утверждает в самой себе жизнь, и только жизнь, – во имя Бога и человека! Вы можете говорить о трагедии человеческого разума внутри природы, Ваши гимны могут упоминать об опасности, но в них нет уныния, тоски, разочарования жизнью – того, что всегда составляло значительную часть философской лирики других поэтов. Что Вы сами об этом думаете? Может быть, за этим удивительным отстранением от Зла и Смерти стоит некая цельная философия? Может ли такая философия помочь людям избежать ощущения того, что добро и жизнь не в силах противостоять злу и смерти?

Вы попали в самую главную точку. Мне даже трудно поверить, что нашёлся читатель настолько зоркий, чтобы угадать скрытую ось произведения, его тайную пружину, заглянуть в самое его сердце. Я поражена до глубины души – и поздравляю Вас с первенством!

Да, действительно, имеет место “некая цельная философия”. Она и изложена – художественными средствами, но при этом вполне конкретно и наиболее полно – в “Калифорнийских псалмах”. Собственно, не только в них, но и во всех прочих моих произведениях, как литературных, так и живописных. Вне этого у меня нет вообще ничего.

Тема, Вами названная, очень серьёзна, и не хочется затрагивать её мимоходом. Вульгаризация духовного знания – страшно опасная вещь. Опасная для всех.

Знаете, дорогой Александр Яковлевич, этот Ваш вопрос поверг меня в двухдневную, как минимум, пропасть переживаний. Это ведь в самом деле Вопрос Вопросов. Тема эта стоит за каждым словом “Псалмов”, хотя озвучивается скупо и скудно (в “Гомере”: “… ни на минуту не дающего забыть, что смертно всё…”; в “Мессе”: “Что я … могу добавить к абсолюту вечного? Отсутствие своё!”; в “Имплантации”: “Когда решу, что выжила…”, и т.п.). Всегда, во всём – вопрос права на жизнь и того, чем это право определяется. Смерть не упоминается, когда чувствуешь её дыхание ежеминутно, когда постоянно стоишь с ней лицом к лицу. Лицом к лицу – но никогда не на её стороне. Люди переходят на её сторону из-за того, что видеть её лицо настолько невыносимо страшно.

Всё – на этой грани (“Когда идёшь по лезвию…”), но грань и риск – единственная дорога к Жизни. “Смертию смерть поправ” – это ведь не я придумала. Жизнь завоёвывается ценой смерти – перед устрашающим лицом которой не место витийствовать, прихорашиваться, не место для уловок, начиная с уловок перед собой. Приходится идти навстречу, соглашаться, спускаться в ад неподдельный, в ад Закона безжалостного, в “Ночь равноденствия” – равнодействия про и контра. Там вырастает тема реквиема. И не случайно сразу за этим в цикле следует “Месса”. Ничто не случайно. Пройти реквием насквозь и выйти за пределы его власти. Этот же процесс, иначе, описан в “Перевале”.

“Искусство жить” это искусство всегда понимать, что имеешь дело одновременно с двумя сторонами, понимать, что жизни должно принадлежать живое, а смерти мёртвое, и уметь различать между тем и другим, уметь отдавать каждое правильному владельцу. “Непогрешность зренья” – об этом.

Философская сторона вопроса (или версии его решения) – не моя заслуга. Все эзотерические источники, какие только есть в человеческой культуре, этим наполнены и по сути согласны в выводах. Наша забота сводится к тому, чтобы видеть за словами буквальный смысл.

И дело ведь не в том, чтобы “помочь людям избежать ощущения”, на это как раз повсеместно брошены все силы современной гигиены сознания, массового и индивидуального. Дело в том, чтобы понять, что оно значит, это ощущение, о чём говорит, и как и чем на него отвечать. К какой из сторон пойти на службу, какую своим согласием усилить.

“Уныние, тоска, разочарование жизнью” – я тоже (в повседневных чувствах) от этого не свободна, я так же, сейчас, как и тогда, беспомощна перед загадкой жизни, просто делать вид, что отношусь к бутафорским реалиям, к “постройкам вавилонским” всерьёз, мне стыдно, и жаловаться, в самых экстремальных положениях и состояниях, кажется нечестным, если можно сначала попробовать отыскать в себе хоть малейшие силы подняться чуть выше. Чуть выше – это всегда значит увидеть чуть дальше, значит чуть больше понять, чуть изменить пропорцию. Не останавливаться в точке поражения, не фиксироваться на ней. Дисбаланс, диссонанс, потеря равновесия (между прежним знанием и новым, как Вы правильно заметили) появляется обычно, когда стоишь на одной ноге вместо двух – и разрешение зависит от успешности усилий перенести вторую ногу на ступень выше, а не ниже.

Жизнь ведь сама – это то, что вопреки смерти. Бытие – вопреки небытию.

2

Не берусь определить, к какому литературному направлению ближе всего Ваша философская поэзия; иногда кажется, что в ней можно найти нечто общее с экспрессионизмом. С другой стороны, Вашу живопись иногда относят к “трансцендентному реализму” (таково, в частности, мнение Джеймса Мантета, высказанное им в статье “Татьяна Апраксина – тема без прикрытия” (журнал “Терра Нова” №32, 2008). Что Вы сами об этом думаете? с какими направлениями искусства можно сопоставить две ветви Вашего творчества – поэтическую и художественную? Я задаю этот вопрос не потому, что мне хочется непременно приклеить какой-то ярлык Вашей поэзии и Вашей живописи; просто я надеюсь, что Ваши собственные определения будут способствовать лучшему пониманию того и другого. 

Общее содержание Вашего вопроса довольно неожиданно устанавливает сходство (если не полное равенство) стилистических характеристик двух как будто очень разных способов творческого выражения. Применительно к своей поэзии термин “экспрессионизм” я встречаю впервые – но вот живопись мою чаще всего помещают именно в эту категорию. Искусствовед Марина Унксова в своей недавней статье утверждает без обиняков: “Работы Апраксиной относятся, безусловно, к экспрессионистскому направлению в живописи”. Ни в том, ни в другом случае я не собираюсь опровергать это определение. Экспрессионизм мне близок (какие-то из видов его, какие-то из примеров), но это близость больше не по существу, а по тонусу темперамента. Настоящего родства с экспрессионизмом я не чувствую, даже стилистически. Эмоциональная территория экспрессионизма пролегает за гранью срыва, куда я себя не допускаю, предпочитая оставаться в рамках собранности.

Различные специалисты очень по-разному характеризовали мою живопись: её называли, среди прочего, “наивной”, “экстравагантной”, “сюрреализмом” и даже “соцреализмом”. Что уже само по себе свидетельствует об отсутствии единого мнения. И это справедливо, потому что жанровые определения базируются на очень поверхностных критериях. К тому же в одних случаях они в себя включают идеологическую, содержательную сторону творчества, в других полностью её игнорируют, ограничиваясь сугубо технической характеристикой.

Есть, безусловно, авторы, относительно которых эта задача выглядит проще. Это либо те, которые остаются в пределах избранной темы и манеры (пейзажисты-импрессионисты, абстракционисты, пр.), либо те, кто сознательно назначает себе определённую стилистическую, технологическую ориентацию и преданно её придерживается. В обоих случаях само средство – “поэзия” или “живопись”, как орудие выражения, оказывается фактором первостепенным относительно предмета художественного исследования (я не беру здесь направления, обслуживающие общественные движения). 

У меня всё наоборот. Стихи ли, проза, художества любого рода – всё равно это всегда “всё мысль да мысль!”. Не рассудочная мысль, не повествовательная литературность, символ или аллегория, а образ, метафорически отражающий предмет мысли, пребывание в ней, в её реальности. Это не есть реальность воображаемая, и не проекция наблюдаемого мира. Это – реальность-архетип, реальность неопосредованных значений. Своего рода матрица проявленных признаков, связи между которыми остаются неотражёнными. Моя работа, творческий процесс, сводится к восстановлению внелогической логики действия причинно-следственного механизма, воссозданию закулисного родства.

Поскольку я имею дело с реальностью – не условно выделенной “той”, “этой”, “нашей” или “другой”, а единственно реальной по моим представлениям в каждой части и целом, – я люблю называть себя реалистом. Возможно, так мог бы сказать о себе любой. Мы все сами выбираем для себя тот вид реальности, к которому способны относиться серьёзно, который считаем определяющим. Границы создаются только условиями исследовательского метода или ограниченностью самого сознания, восприятия. 

В жизни реальность вещественная никак не разделена с реальностью мыслительной (метафизической, трансцендентной…) – как квантово-механическая с гравитационной. Всё соединено в совместном, едином, неделимом проживании.

Всё это кажется очень интересным, – хотя бы потому, что сочетание в одном лице дарований поэта и художника – явление достаточно редкое. Не могли бы Вы привести нам конкретный пример совпадения художественного и поэтического воплощений одной и той же идеи, реализации одного замысла? Хотелось бы, чтобы читатель мог на этих страницах и увидеть репродукцию какой-нибудь Вашей картины, и прочесть как-то перекликающиеся с нею стихотворные строки. 

С определённой точки зрения, всё, что я делаю, любыми средствами, всегда говорит об одном и том же. Меня немало изумляет, что многие находят мою творческую работу необычайно разнообразной. Мне самой, наоборот, все собственные произведения кажутся временами абсолютно одинаковыми, бесконечно повторяющимися, удручающе однообразными. 

Вместе с тем, каждый конкретный вид и способ выражения выбирается как раз как орудие передачи конкретного содержания. Зрительный образ способен сказать то, для чего ни в каком языке может не найтись слов. И наоборот. Есть вещи, которые требуют вербального изложения. Особенно в прозаической форме. Хотя поэзия тоже использует язык, оперирует словами, механизм её воздействия (и создания), даже сам контакт с нею намного ближе музыкальному или живописному. Поэтическая мысль формируется и воспринимается внутренней логикой чувственного узнавания, далёкой от последовательного рассуждения. В этом она (как и музыка, и пластические искусства) опережает прозу, обозначая, констатируя мыслеобраз, но не разъясняя его, не подводя к нему за ручку. Даже самого автора. Именно это сходство – и в то же время различие по признаку природы материи (поэзия не может точно показать видимое, умея только дать представление, а живопись не может назвать, ограничиваясь намёком и подсказкой с помощью подобия) – останавливает меня от попыток портретировать один объект двумя этими способами. Часто, конечно, оба процесса проходят параллельно, сопровождая друг друга, но не совпадая, поскольку каждый занят той частью темы, которая согласуется с его природой. Каждый в одном сюжете выбирает свою область, свои детали, свой смысловой код.

Поэтому, пожалуй, в моих запасниках трудно было бы отыскать прямо, явно связанные между собой картины и стихи. Всё же один такой пример приходит на память. Правда, в этом случае зрительный образ проклюнулся с интервалом в несколько лет после стихов на ту же тему. Я говорю об уже известном Вам стихотворении “Братьям по Голгофе” (1986) и графическом листе “Эквилибрист” (1989), на котором мужская фигура на канате, идущем ниоткуда и никуда, сгибается под тяжестью креста, перекладины которого растворяются в бесконечности.

Мне также приходилось комбинировать стихи с изображением – это совсем отдельный творческий жанр, когда две составляющие не повторяют и не иллюстрируют друг друга, а создают общее целое, сливаются в один мелодический аккорд. Как правило, это второстепенного значения, “настроенческие” вещи, сопровождающие основную тему или линию, крошки от главного блюда. В них всегда можно увидеть сходство с китайской традиционной манерой – не столько по приёмам, сколько по общему характеру: мимолётности, невзыскательности. Их тоже очень немного. Это маленький цикл “Шиповник”, цикл на экранах расписанной мной ширмы и рукописная книга “Смотрю на Фудзияму”.

Теоретически – гипотетически – мне приходило в голову попробовать сделать оттиск одного и того же замысла в двух (или больше) видах глины, но практически до этого никогда не доходило. Мысль (по крайней мере у меня лично) движется по тем же правилам, что вода: как только замысел выражен, воплощён, хотя бы в какой-то степени, каким-то способом, это открывает дорогу для дальнейшего движения. Вернуться к исходной целостности отношения уже невозможно. Новое пересечение (как в случае с “Голгофой”) может произойти только на следующем витке.

И всё же не могли бы Вы воспроизвести здесь одну из упомянутых Вами аналогий – стихотворение и перекликающееся с ним изображение? Это позволило бы более наглядно представить Ваше отношение к разным способам художественного отражения одной идеи.

Из того, что мне сейчас доступно, я бы могла предложить три примера. Чудом выжившая и оказавшаяся при мне фотография “Эквилибриста”, сделанная и подаренная мне зрительницей во время выставки в Балтиморе в 1990 году, позволяет показать условность сюжетного сходства со стихотворением.

T Apraksina Rope Walker 1989

Т. Апраксина. Эквилибрист. Б., тушь. 1989.

 

БРАТЬЯМ ПО ГОЛГОФЕ

 

Ждёт нас не Олимп и не Парнас.

Узнаю Голгофу я в тумане.

Мне видны вершины очертанья,

Их не может скрыть туман от глаз.

 

Каждый шаг пропитан кровью свежей.

Нам не крылья — крест в награду дан

И броня из незаживших ран.

А привалы делаются реже.

 

Кто нас гонит, кто торопит нас?

Ведь не лавром свежим увенчаться —

На кресте распятыми остаться

Предстоит в назначенный нам час.

 

Но к земле пригнувший тяжкий крест

С каждым шагом нам становится дороже,

Страшно, что в конце увидеть можем:

На Голгофе нет свободных мест!

 

Целью место лобное избрав,

Под пинками поднимаясь выше,

Голосов земли уже не слышим,

Непосильной ношей слух сорвав.

 

Ждет нас не Олимп и не Парнас.

К месту казни путь свой устремляем

И распятыми сердцами знаем —

Место там оставили для нас.

 

11 авг. 1986 

 

Другой пример – образец страниц рукописной книги “Смотрю на Фудзияму”. Этот цикл появился на свет сразу после завершения окончательной редакции “Калифорнийских псалмов”, в самом начале 2000 года, он представляет как бы более приземлённую “изнанку” тех же будней в тех же декорациях.

Хотя у меня (вот уже одиннадцатый год) сохраняется намерение взяться за серию прямых иллюстраций к “Калифорнийским псалмам”, приступить практически к этой задаче мешает её грандиозность. [Ред.: иллюстрации Т. Апраксиной к «Калифорнийским псалмам» появились через несколько лет после этого интервью.]  У меня есть несколько картин того же периода, в которых явно выражен тот же импульс, что и в самих “Псалмах”, но они скорей дополняют или продолжают текст, нежели вторят ему. Уходят и уводят за его пределы. Но, осваиваясь в тогдашней своей обстановке, я также делала документальные зарисовки, наброски – и один из таких графических листов стал за годы своего рода символом, самостоятельным свидетельством, показателем аутентичности внутреннего и внешнего.

T Apraksina Ship In The Forest 1 1999

Т. Апраксина. Корабль в лесу 1. Б., тушь, 1999.

На сегодняшний день мои каньонские, бигсурские “фронтовые зарисовки” – единственная правдивая иллюстрация к “Калифорнийским псалмам”.

Поговорим теперь о значительно более специфической аналогии. В “Калифорнийских псалмах” можно встретить поразительные, очень необычные сравнения пейзажей или явлений природы с музыкальными фразами, со звучанием музыки вообще. Вот, например, такая “музыкальная картина”: “Перемещенье облаков – живая иллюстрация для Мессы Си-минорной”. “Из-за спины – божественность хоров немыслимого совершенства, и им секвенции небесных построений лишь под стать в величии неоспоримом строгости закона, мне явленного свыше…”. Как рождаются такие – часто совершенно неожиданные в конкретном контексте – музыкальные образы? Слышите ли Вы звучание некой музыки спонтанно “внутри себя” в какой-нибудь момент общения с природой? или музыкальный образ рождается в Вашей душе позднее, когда Вы записываете свои впечатления?

Такие сравнения – как всякие, возможно, как любая художественная метафора – диктуются характером внутреннего резонанса. Концентрация “музыкальной техники” в “Псалмах” – оборотная сторона моей многолетней разработки музыкально-исполнительского материала в живописи. Специальная терминология – одна из составляющих общей музыкальной атрибутики, в которой всё обладает своей магией и точной выразительностью. Изобразительными средствами этого передать невозможно (о чём, в частности, говорилось раньше), поэтому целый пласт неразрешённых, не нашедших применения наблюдений, догадок остался во мне практически нетронутым. В статьях, лекциях я всегда старалась раскрывать значение философии музыки – музыка есть ключ ко всей моей философской системе, она же ключ и к системе мироздания как таковой, я в этом уверена. Один из основных тезисов моей теории – равнозначность, тождественность стихийности природной (как прямого проявления импульса Творения, истока всякой жизни) и творческой стихийности разума, развитого человеческого сознания (наиболее явно проявленной в музыкальном воплощении). Две ладони одного источника, одного Закона. Природные процессы – это видимое музыкальное действие, музыка жизни, исполняемая жизнью. Претворение музыки созданной, нотной (особенно инструментальной) – вот то, чем я долгое время жила, о чём постоянно размышляла, что исследовала естественными мне средствами, чему старалась найти объяснение. Поэтому неудивительно, что язык “первоприроды” мной узнавался и понимался в первую очередь музыкальным мерилом. Камертоном музыкального действа. 

И ещё вопрос, в развитие предыдущего. Можно вспомнить, что тексты библейских псалмов часто служили основой для музыкальных композиций (они есть у Баха, Шуберта, Листа, Брамса, Стравинского, Пендерецкого). В связи с этим, не кажется ли Вам, что “Калифорнийские псалмы” являются прекрасной основой для программного музыкального произведения – сонаты или целой симфонии? На мой взгляд, там всё есть для этого, там звучит мощная, резко контрастная, драматическая оркестровая музыка. Недаром Вы сами часто вспоминаете то об оркестре, то о хоре: “…Моя шифровка – как узелковое письмо, как цифровая запись общего оркестра, встающего на новый круг, чтоб с новой высоты продолжить исполненье”. Мне кажется, что читателю во время чтения этого произведения моментами может слышаться Бах (кстати, один из псалмов назван “Искусство фуги”), иногда – Бетховен, порою – Малер, Шостакович. Откуда и почему приходит это звучание – словами не объяснишь. 

Церковный музыкальный канон (так называемый григорианский канон, по имени его составителя и учредителя в 6-7 вв.) сохранил базовые черты иудаистской обрядовой музыкальной традиции. Эта основа остаётся действующей – в наиболее близкой к основе форме присутствует в православии – для формальных видов богослужебной музыки по сей день. Музыка западного христианства развивалась, как мы знаем, намного активней, смешиваясь со светской. Тем не менее, когда в любой (традиционного типа) сегодняшней церкви поются или речитативом под музыку исполняются библейские псалмы, в мелодии всегда можно различить канонический источник. Иначе говоря, в религиозном контексте псалмы Давида веками звучали и сегодня продолжают звучать примерно так, как озвучивал их сам Давид. Это надо иметь в виду, говоря о композиторах (таких, как упомянутый Вами И.С. Бах, и другие из ряда классиков), находившихся на церковной службе: они, кто более, кто менее успешно, развивали один и тот же канон. 

Но Вы правы, замечая, что библейские псалмы частенько вдохновляли композиторов не только “по службе” или по убеждениям веры (как названного Вами Пендерецкого, скажем), но и даже откровенных атеистов, лучший пример чему – Дмитрий Шостакович, в поздний период жизни открывший для себя богатство и мощь псалмов Давида.. И действительно, существует немало образцов музыкальных псалмов в свободной форме. Насколько мне известно, в Америке этот жанр особенно популярен. Был до недавнего времени, по крайней мере.

Относительно “симфоничности” “Калифорнийских псалмов” Ваше впечатление совершенно совпадает с моим собственным. Ещё когда цикл только начинал складываться, у меня возникла своего рода пророческая уверенность, что он будет способен подвигнуть какую-то глубокую музыкальную натуру на создание масштабного произведения. Безусловно, в этих стихах очень явно выражен собственный музыкальный характер, и в иных случаях такая черта могла бы представлять собой помеху для собственно музыкального творчества, диктуя свои ритмические и мелодические нормы. Но, как мне кажется, “Псалмы” одновременно раскрывают настолько широкий диапазон “созвучности”, вариантности, уровней выразительности, что препятствия такого рода, наоборот, сами снимаются. За десять лет существования и “опробывания” этих стихов было немало случаев, убеждающих в стимулирующем, инспирирующем воздействии их на музыкантское ухо. Я получала письма, в том числе от незнакомых музыкантов, которые отмечали музыкальные качества текста, музыкальность (партитурность) структуры построения не в последнюю очередь. Различные музыканты предлагали сопровождать музыкой сценическое чтение “Псалмов”. Из таких вариантов (два из них были осуществлены) назову вариант параллельных вокализов, гитарных импровизаций, а также ритмичного авангардистского музицирования. До самостоятельного музыкального полотна дело пока не дошло. И не могло, пожалуй, всё состояться так скоро. Для этого требуется определённый комплекс условий. Тем не менее уверенность в музыкальном будущем “Калифорнийских псалмов” только крепнет. Как-то впервые в моей практике композиторы (один за другим) начали обнаруживать практическую профессиональную заинтересованность в разных моих произведениях.

Очень хочется, чтобы этот начавшийся процесс продолжился. Что-то подсказывает, что такое объединение открывает новое будущее и для самой музыки тоже. 

В заключение данной темы хотелось бы отметить следующее. Существует поэзия, которая какими-то неведомыми путями вызывает целый сонм ассоциаций – художественных, музыкальных, даже научных (психологических, философских и иных); и есть поэзия, которая, будучи сама по себе прекрасной, никаких ассоциаций не вызывает, в ней нет подтекста, она говорит лишь о чём-то одном – о том, что выражено данными стихами. В чём, по-Вашему, секрет этой принципиальной разницы в восприятии поэтических текстов? И нельзя ли многообразие различных ассоциаций, возникающих при чтении некоторых стихов, считать показателем их глубины и многомерности? (Понятно, что восприятие поэзии вообще очень субъективно, поэтому мы здесь говорим лишь о потенциальных возможностях того или иного поэтического текста.)

Наверно, какой-нибудь пример помог бы мне точнее понять вопрос. По первому же импульсу я чувствую, что Вы говорите о поэзии, в которой автор (лирический герой) сохраняет свою человеческую универсальность независимо от того, насколько специфическим является его опыт и переживания, – чему противостоит иной вид поэтического мышления, в котором отсутствует или слабо представлена черта творческой сублимации. В этом варианте автор преимущественно оперирует сырой рудой жизненных впечатлений и суждений, которые замыкают образ или мысль на себе.

Мне кажется, что дело не только в этом. В качестве примера сошлюсь хотя бы на приведённые в первой части интервью два стихотворных отрывка – из Баратынского и Тютчева. Оба отрывка очень точно (и поэтично) выражают определённую философскую идею – каждый свою. В первом отрывке – в моём восприятии – нет второго плана, нет загадки; второй же вызывает в душе смутное томление, ощущение глубокой, непреодолимой грусти, эти стихи воздействуют главным образом на воображение (что совершенно не мешает, а напротив, очень способствует рациональному восприятию тютчевской мысли). Может быть, причина этого в музыке стиха или ещё в чём-то, совершенно неуловимом, не поддающемся никакому анализу.

Когда речь идёт об искусстве, “неуловимое”, “не поддающееся анализу” – это и есть средства художественной выразительности. Поэт может рифмованно убеждать, взывать к чувствам, внушать и назидать, но пленить, подчинить, зажечь, завладеть способен только художественный образ, вызывающий резонанс, внутреннее созвучие переживаний. Задевающий струны души, как принято об этом говорить. Для этого недостаточно констатировать проявленное, здесь обязательно участвует и то, что между – пространство, заполняемое читательским узнаванием, музыкой опыта его сердца.

3

Поговорим теперь вот о чём. Если есть музыка, то в ней возможен и лейтмотив. Какую из множества причудливо разветвляющихся тем “Калифорнийских псалмов” следует, по Вашему мнению, считать главной?

Не вполне поняла, что Вы здесь называете “темами”.

Тема оживающей под взглядом человека природы проходит насквозь через всё Ваше произведение. Переплетающиеся мотивы живой природы и “вживлённого” в неё человека – вот что, на мой взгляд, образует основу пёстрой ткани “Калифорнийских псалмов”, вот что придаёт единство многоголосному звучанию всей этой музыки.

У Тютчева есть два очень контрастных философских четверостишия о природе; первое написано в 1836 году, второе – 33 года спустя, в 1869-ом:

 

“Не то, что мните вы, природа: 

Не слепок, не бездушный лик – 

В ней есть душа, в ней есть свобода, 

В ней есть любовь, в ней есть язык…” 

 

“Природа – сфинкс. И тем она верней

Своим искусом губит человека,

Что, может статься, никакой от века

Загадки нет и не было у ней”.

 

У Вас также явно звучит мотив пронзительной отчуждённости человека от “бессердечной”, грозной и порою даже враждебной природы. И вот мой вопрос: какое из этих двух тютчевских четверостиший Вам ближе? Что для Вас природа – близкая сердцу живая душа или загадочный сфинкс? а может быть, и то, и другое? 

Природа – это наше продолжение. Нет разделения, нет противоречия между природой и человеком. Но человеку дано нечто сверх природы – разум. Он-то, разум, и создаёт близость с природой, понимание, осмысление её, но он же и отчуждает – природа ведь осмыслить человека не согласна. Хотя в саму живую природу вложена поразительная осмысленность, это верно, причём она присутствует и на макро и на микро уровнях: “ничто не происходит без причины”, “у каждого своя строка особая в проверенном веками контрапункте”. Природа делает своё дело (и делает его идеально), не анализируя и не оценивая его. Эта функция оставлена для человека.

Внедриться в природу – это как попасть в изнанку собственного сознания, в под- или за-сознание. Пра-сознание. Это составная часть нашей собственной, человеческой природы, наша изнанка, которую мы наблюдаем извне, часть субъекта, предстающая в качестве независимого объекта. Она способна не только гармонизировать, “сроднять” с собой наши внутренние движения, нашу сущность, но и ужасать своей неподконтрольностью рациональному рассудку, своей неизмеримо превосходящей его силой. Природа, в любом масштабе – органический процесс, хотя бы и наш собственный (внутрителесная жизнь – тоже природа), но автономный. В этом – органическом – смысле мы с ней живём одинаковой и одной жизнью.

Жизнь природы – это жизнь Закона, в чистом виде: вне толкований, вне оценок. Природа не несёт ответственности ни за какие свои действия и их результаты. Она исполняет. Целиком, в абсолютном значении проявляет вложенные в неё возможности. Поэтому в природе нет более или менее значительного, всё значительно одинаково, одинаково честно.

Человеку таким быть сложно, даже при очень сильном желании. Ему мешает аналитическое мышление, стремящееся взять под свой контроль все стороны бытия, и для этого измерять и оценивать всё, что попадает в поле внимания. Осознавать, устанавливать сознательное отношение. Анализировать.

В этом нет ничего дурного. Наоборот. Проблема только в том, что разум, предназначенный быть инструментом ещё более совершенного, чем у природы, согласия со своим прямым назначением, соответствия ему посредством понимания, недоступного природе, дурачит человека, заставляя его полагаться на анализ, часто игнорируя самое очевидное.

В области действия элементарных рефлексов, инстинктов, решения принимаются или не принимаются без помощи изощрённого мыслительного аппарата. Буриданов осёл – известный пример попытки представителя мира природы учесть более чем одну возможность. Но при этом животные не скрывают своих мотивов, лукавить, водить себя за нос домыслами умеют только люди. Природа тотально прямодушна во всех своих проявлениях, ни одно из которых не пытается действовать умственным расчётом, быть чем-то другим, нежели оно есть, и остаётся “эгоистически” верным своему естеству, вне всякой идеологической базы, служащей оправданием тому или иному поведению.

Природа, как вернейшее зеркало, может показать человеку искривлённость, искаверканность самых фундаментальных, опорных его представлений о жизни и о себе, потому что сама она во всём демонстрирует чистый эталон соответствия. Голос природы – это голос явленного высшего промысла, к которому человек чувствует свою принадлежность, но целиком довериться “убийственному совершенству” опасается, поскольку его собственное естество диктует выбор не на основе закономерностей физических, химических, биологических процессов, но в результате сознательного (что сразу означает ответственность) определения. Способность мыслить – это уже другой раздел природы. Человеку приходится не только на каждом шагу выбирать из множества вариантов, но также оперировать их меняющимися определениями, в которые он же ещё и без конца вносит поправки.

Только человек способен задаться вопросом “быть или не быть”:. “Волна не спрашивает, быть или не быть”, волна либо будет, либо не будет – без всяких вопросов. По приказу своего естества.

Обобщая, скажу, что в природе нет ничего такого, чего не было бы в самом человеке. Созерцая природу, человек узнаёт в ней себя, видит собственный портрет. Видит свою природу, в которой отсутствует вымысел. Если принять, что человек – венец творения, это значит, что он есть всё творение в совокупности (т.е.природа), но плюс к этому увенчанное короной (знаком другой категории явлений). Сознанием, разумом. Отсюда – свободой выбора, правом самостоятельного определения. Это предполагает способность сознательно, через понимание, свободной волей посвятить себя своему человеческому назначению, дать ход тому максимуму, который в нас изначально вложен. То есть то, что вся остальная природа, действующая силой зависимости, принуждается исполнять, человек вправе выбрать для себя сам. 

Любое природное проявление, явление, следуя и подражая своему источнику, даёт себе такое же, единственное, определение. “Я ЕСТЬ ТО, ЧТО Я ЕСТЬ” – это мы слышим от листа, камня, бури, созвездия, клетки, всякого рода микрочастиц: не выбирающих себя и не предающих своего призвания. Это же, как свободное волеизъявление, хотелось бы читать в каждом человеке. В себе в первую очередь. С “Псалмами”, думаю, мне такое удалось.

В чём же именно, по-Вашему, может состоять та загадка природы, в существовании которой так сомневался Тютчев?

“Загадки” у природы действительно нет. Загадка есть у человека и в человеке: загадка его отношений с собственной природой, а значит – с природой как таковой.

От неисчерпаемой проблемы “природа и человек” видится логичный переход к вопросу о назначении и, если так можно сказать, – “самоопределении” человека. Этот вопрос кажется мне – по своему философскому значению – центральным в Вашем произведении. Вы неожиданно сопоставляете правду человека (то есть его науку, искусство – вообще культуру) с жалкой “правдой червя под яблоней”. И вот следует горький вывод: “…Жизнь моя не принимается в расчет в контексте игр левиафанского размаха”. “…я не белый мазок на небесной лазури – не туча и не облако, а так, небрежность, прихоть синевы…”. И вот множество недоуменных вопросов, которые Вы задаёте себе, как может их задать каждый из людей: “Кто я, случайно, очутившаяся между?” “Что я, с понятьями моими слабыми, людскими, могу добавить к абсолюту вечного?”. На мой взгляд, Вы сами же и замечательно ответили на эти вопросы – поэтично и, вместе с тем, философски предельно точно и, главное, – неожиданно оптимистично. Не могли бы Вы здесь прокомментировать те “ответы”, которые наиболее точно передают Ваше понимание назначения человека в этом мире?

Этот вопрос, конечно – прямое продолжение темы природы, её развитие. Самоопределение человека целиком зависит от определения его главной природной потребности, его человеческого призвания. Без этого он остаётся чужим и природе, и себе. Если “венец” – это его сознание, то вся менее значительная природная сторона (флора и фауна его состава) призвана содействовать этому – высшему, буквально – отличию. 

Когда я задаюсь вопросом: “почему я не лист, почему я не камень, почему не перо из крыла”, “не белый мазок на небесной лазури”, я признаю, что и в примитивнейшей частице природы правды, честности больше, чем во всех наших умопостроениях, теоретизированиях, морализаторстве и ухищрениях. Полнота принадлежности правде – то, за что я “уважать волну не перестану”. Как она и подобные ей целиком и полностью отвечают своей природе, так и человеку полагалось бы отвечать своей, человеческой. В этом соответствии великий и праведный эгоизм природы, в этом же должен заключаться единственный эгоизм и единственный инстинкт человека: быть абсолютно собой, абсолютным выражением собственной, человеческой, “венценосной” природы.

Понять, что это значит, человеку оказывается безумно сложно, именно в силу свободы выбора.

У волны нет возможности быть выше или ниже, даже захотеть этого, даже спросить, быть ей или не быть. Она есть максимум того, что она есть. Рождённый ползать не устремится в небо даже в мечтах, зато он есть максимум того, чем способен быть рождённый ползать.

Я чувствую, я знаю, что человек может и должен (по базовому определению) быть максимумом того, что есть человек. Более того, человек этого хочет!

Моё признание в желании “усвоить беспристрастность и отчуждение объёмов неживых и плоскостей” означает стремление к безотносительности соответствия. Как они отвечают на любой импульс согласно своей вещественной природе, так я хочу отвечать – согласно своей человеческой, но с той же полнотой. Ничто обусловленное, надуманное, изобретённое или приобретённое не должно препятствовать максимальному осуществлению человеческого начала, принижать его, вмешиваться, смешиваться с ним. Следовать императиву человеческого назначения – это и есть формула самоопределения, столько же общечеловеческого, сколько индивидуального. Всё в человеческом сознании и существовании должно определяться этим.

Природа даёт эталон правды: “я есть то, что я есть”, в своём предельном выражении. “Перед глазами правды только правда действительно реальна, хотя б она была и правдой червя под яблоней, уж если он ничем иным не может быть”: не потому что червь – универсальный образец для сравнений и подражания, а именно потому, что он “ничем иным не может быть”, и не пытается. Поэтому у него есть подобающее место (на котором он приносит большую пользу) в общей картине мироздания. Правда червя достойна уважения в черве. Для человека предназначена правда человека: “раз уж я не столь ничтожна, как этот червь, то и казаться червем мне не позволено”. Червь остаётся верным своей правде в силу того, что “ничем иным не может быть”, ну а человеку в венце полагалось бы руководствоваться тем, что он не хочет быть ничем иным, желая быть исключительно человеком. Так что если нам в чём-то и равняться на червей, так это в неотделимости от своего определения. Своего, не их.

В человек есть всё, включая червей, хищников, вулканы, ураганы, цветы и плоды – но ничто из этого не есть человек, даже всё взятое вместе. Поднять себя на уровень своего человеческого ранга – единственное средство совместиться с заданным форматом, вложиться в него и перестать быть “песчинкой в сдобном пироге любовной лирики безличного”. Сделаться его жемчужиной, его мудрым сердцем. Встать на своё место в общей иерархии. Думать, чувствовать, решать, поступать, говорить – жить! – как подобает человеку, поощрять в себе человека. Не делить себя и свою жизнь, перебирая подобия: здесь мне придётся пресмыкаться, там обезьянничать, тут я взовьюсь коршуном, налечу бурей… 

Быть человеком. Независимо от того, насколько это приветствуется. “Возвысить правдивость мыслей будничных и представлений”. Соответствовать своему назначению, “не вызвав даже у червя сомнений в этом праве”. 

Кому-то это кажется неосуществимой утопией. Очень многие просто уверены, что это и невозможно, и не нужно. Изменять себе привычней и удобней (как будто). Выгодней, бесспорно (как продавать первородство). Кроме того, “все так делают” (кроме тех, кто отказывается).

Делают, да. И успешно. И отстающих убеждают, что заглушить в себе императив главной природной потребности – не только требование “реальной” жизни, но и хороший тон. И развивают массу теорий, подтверждающих неизбежность и достоинство зависимости от пищи (всех видов и родов, начиная с яблок). В культивировании этой зависимости человек превзошёл всех своих неразумных и неживых собратьев по общей природе. Он неустанно разрабатывает и усложняет на всех уровнях теоретическое обоснование постулата “кушать-то надо”. Что именно, и сколько, и как часто, и в чьих интересах, и почему, и что за этим последует, и к чему приведёт. И изобретается масса причин, по которым человеку надо во всё это верить больше, чем в своё человеческое достоинство и призвание, и постоянно пускаться на хитрости и уловки, дурача себя, сородичей и исходный “категорический императив” своей природы. “Навязчивая диктатура пищи – неподражаемый источник драматизма испокон веков”.

Ну так что же? Дефицит прецедентов делает выбор ещё сложней, добавляет риска, да (чем чреват этот риск, вопрос, правда, спорный). А разве право выбора бывает без ответственности за него? Что же касается желаемых прецедентов, то их надо не ждать, а создавать, – руководствуясь потребностью оправдать своё преимущество, понимая – своей природной человеческой способностью – что это значит, чем за что подобает и не подобает расплачиваться. Для этого человек снабжён свободной волей и совершенным мыслительным аппаратом. В противном случае данное человеку отличие и богатство, его разум, попадает в разряд воровской добычи и транжирится сообразно этому – предаётся земле.

Лао Цзы говорил, что предпочёл бы быть черепахой, волочащей хвост по грязи, нежели редкой птицей, удостоенной чести занимать золотую клетку в императорском дворце. А мне кажется, что и выбирать между черепахой и птицей человеку ни к чему, если есть возможность быть собой – это лучше хотя бы и в грязи, хотя бы и в клетке. 

Вся правильность и праведность человека заключается в том, чтобы быть человеком (как червя червем, как Бога – Богом), взяв ответственность за это на себя. Это и есть единственная основа его самоопределения, самоустановления, самоизмерения: ориентировать внутреннюю аргументацию решений не по самой нижней планке, а по самой верхней, по той, которая отличает его от остальной биологической братии. Человека делает человеком не то, что ему иногда приходится “кушать” – как и инфузории, она с этим справляется не хуже. И необходимости идти на радикальное размежевание с голосом плоти никто от него не требует. Важно перестать прятаться от себя за “общим”, оно останавливает каждый конкретный процесс развития на своём общем уровне (так называемый “общественный разум” – выразитель инстинкта смерти, по Фрейду). Важен сам баланс значений в личной системе оценок: какого рода доводы занимают в ней приоритетные места, – применительно к своей, конкретной жизни.

Мы, между прочим, много теряем, отмахиваясь по привычке от царственной своей привилегии (якобы из скромности, на самом деле из узкого прагматизма, из боязни риска). Мы ведь не самозванцы, мы наделены ею по праву и даже по обязанности – по своей природе. Но мы сами закрываем (и заклеиваем обоями, чтобы вообще не видеть) ту дверь, за которой для нас приготовлена невообразимо наполненная и многообразная жизнь, жизнь соответствия своим возможностям. Нам даже невозможно её представить, невозможно представить, куда она ведёт, какого рода эволюцию и революцию – подлинно человеческую – она сулит, какое пронзительное зрение открывает. Мы этого не знаем, потому что мы ведь просто никогда не пробовали туда заглянуть.

Вообще, чтобы связно изложить свой взгляд на предмет природа-человек-человеческая природа, мне действительно стоило бы взяться за трактат (чтоб было на что потом ссылаться в интервью). Наверно, никто и не ждёт исчерпывающего комментария в этом разговоре. Но мне не хочется давать на Ваши вопросы номинальные ответы, хотя бы и из соображений краткости. Вопросы-то серьёзные, и я не вижу причин отшучиваться.

Поговорим о ещё одной важной и рефреном повторяющейся теме. Я имею в виду постоянное взаимодействие двух миров, причудливо сочетающихся в лирическом герое “Калифорнийских псалмов”. Это, с одной стороны, как бы приподнятый над реальностью мир философа и поэта и, с другой стороны, мир человека слабого, погружённого в эту самую реальность, обременённого заботами своей повседневной жизни и множеством мучающих его сомнений. Недаром у Вас часто возникает образ моста, соединяющего эти два мира: “Здесь мост протянут узкий перекинут от берега к которому мы подходили из повседневности обыденной обычной приблизившись вплотную к рубежу в миры реальности иной где места нет тому что мы привыкли считать реальностью. Мост позволяет соединить одно с другим ложась на оба берега…”. Вот один из характерных примеров перехода лирического героя из одного мира в другой: “Я сижу прямо в облаке. Я – небожительница?”, – и вдруг, тут же происходит внезапный крутой спуск “на землю”, к обыденности: “Я сижу и пишу, я смотрю на часы, я курю, я думаю о словах, думаю о делах”. 

При этих переходах (или от них) часто рождается высокая философская мысль – порой очень неожиданная, как внезапно сверкнувшая на темном небе молния. 

В качестве одного из примеров подобного перехода хочу напомнить стихотворение Заболоцкого “Некрасивая девочка”, где поэт вначале описывает обыденную, ничем не примечательную жизненную сценку – бегает по двору девочка, “всего лишь бедная дурнушка”:

 

“Двум мальчуганам, сверстникам её,

Отцы купили по велосипеду.

Сегодня мальчики, не торопясь к обеду,

Гоняют по двору, забывши про неё…”

 

И внезапно из этого незамысловатого наблюдения вырастает один из “вечных” философских вопросов:

 

“Младенческая грация души

Уже сквозит в любом её движенье.

А если это так, то что есть красота

И почему её обожествляют люди?

Сосуд она, в котором пустота,

Или огонь, мерцающий в сосуде?”

 

Последние четыре строки часто цитируются, они прекрасны и глубоки сами по себе, но ведь безусловно интересен и весь контекст, в котором они возникли, весь этот резкий “спуск” от обыденности к философии.

В связи со всем этим задам вопрос, который может показаться Вам странным. Вот эти частые переходы из “низкого” мира обыденности в “высокий” мир размышлений о природе и Боге либо переходы в обратном направлении, – являются ли они для Вас поэтическим приёмом или же это, если можно так выразиться, Ваше постоянное ощущение жизни, Ваш способ существования?

У меня поэтических приёмов нет вообще, поскольку, как я уже сообщила, я не поэт. Просто нащупываю щель, которая позволит двигаться в органичном и оправданном (тематически, музыкально, психологически и пр.) направлении, отвечающем общему импульсу. Щель, из которой тянет кислородом, спасающим от удушья тупика.

В “идеалистическом” (то есть человеческом, в буквальном значении слова) представлении функция, задача, назначение любой творческой деятельности – это сшивать верхний предел с нижним, образовывать контакт между ними, намечать точки сцепки. Переводить язык “запредельного” в термины повседневности, понятности и понятливости, делать доступным. И обратно: повседневное приводить к обобщению в верхнем ряду. Создавать “место для Бога на земле”, двигаясь, как иголка с ниткой, проходящая все слои насквозь.

Но и в самом приземлённом жизненном слое, на любом уровне бытия, “как в бесконечных зеркалах недремлющих глазниц”, можно найти зерно универсальной правды, вторящее своим языком всем подобным. Через такие зёрна, точки непритворности может проходить соединительный луч, могут строиться “мостов трамплины, не дающие упасть и отправляющие в небо с каждым поворотом”, Искра прозрения всегда возникает в точке контакта встречных сил. Это происходит, если внутренне человек сосредоточен постоянно на самом верхнем из доступных ему этажей бытия. Реформироваться, трансформироваться, а также ясно пониматься и оцениваться может только то, что располагается под этим потолком. В том числе самые невзыскательные действия, заботы, впечатления. Вот таким образом и возникает взаимораскрытие, мост между потолком и полом (чердаком и подвалом). Действительно: “я сижу и пишу, я смотрю на часы…”, или сгребаю листья, или вынимаю из пальца занозу – но при этом не выхожу из пространства “небожительства”, это было бы не в моей природе. Для возникновения электрического разряда нужны два полюса, и каждый из них должен быть в активе, должен конкретизироваться, пониматься и переживаться. “Правда – в деталях”, как говорил Станиславский. Даже если эти детали не показаны на сцене (в стихах, картине, пр.), а составляют внутреннее знание. 

Мост, соединяющий “оба берега”, нужен любому человеку, не обязательно даже творческому – потому что он сам занимает положение моста (между землёй и нирваной). “Дни мои – как маленькие волны, на которые смотрю с моста” (Марина Цветаева). Ему нужна и нижняя, и верхняя горизонталь, чтобы выстроить между ними свою вертикаль человеческой истины, человеческой оправданности.

Традиционная восточнославянская кукла выполняла в качестве элемента традиционного воспитания детей множество функций. В числе прочих,  ей можно приписать и функцию приобщения к культуре внешнего облика. Среди кукол, сопровождавших жизнь детей в процессе их взросления, были куклы, которые делались взрослыми членами семьи (преимуществен-но женщинами), и куклы, которые выполнялись самими детьми для себя или других детей. Куклы, выполненные взрослыми, можно рассматривать как эталон, пример для подражания. Кукольные “правила хорошего тона” естественно включали в себя аккуратность внешнего вида, что касалось прежде всего одежды и прически. По мере взросления ребенка его кукле полагалось быть все более детально проработанной в технологическом и эстетическом планах. Куклы, которые делались самими детьми, как бы выступали в роли “зачета” усвоения правил хорошего внешнего вида.

 

Крой и комплектность кукольной одежды представляли из себя подражание крою и комплектности одежды реальной, с учетом социо-возрастных особенностей традиционной восточнославянской культуры.

Цвет ткани и элементов кукольной одежды проявлялся достаточно условно. Все возможное цветовое разнообразие бытовой ткани делилось на две приблизительные группы: темное и светлое; теплое и холодное. При доминирующем композиционном членении на верх/низ, ребенку рекомендовали “верх” взять посветлее, а “низ” – потемнее. В связи с естественным дефицитом соответствующей по цвету ткани, в кукольной одежде могла проявляться цветовая условность, которая демонстрировала осознание ребенком того, “как должно быть”, без соблюдения точного соответствия реальной норме. Такая условность обозначалась в речи оборотом “как будто бы …”.

Традиция аккуратности внешнего вида куклы, требование бережного отношения к ней и ее одежде порой толкали детей на хитрости, изобретательство. Одним из типичным приемов соблюдения внешней аккуратности куклы бывало наличие у нее нескольких юбок одновременно, одна под одной. Если верхняя юбка становилась грязной, ее снимали, и кукла снова выглядела чистой и ухоженной.

Согласно традиционной системе воспитания каждая кукла появлялась у ребенка в определенный возрастной период и оставалась в копилке его опыта на всю дальнейшую жизнь.

 

Можно предположить, что:

  1. Традиционная кукла была одним из средств обучения ребенка эстетическим нормам традиционного повседневного и праздничного внешнего вида.
  2. Знакомство с комплексом одежды и правилами внешнего вида через традиционную куклу происходило по мере психофизического взросления ребенка.

 

В процессе исследования были рассмотрены куклы Кировского района (Вятская губерния, информатор – Осипова Нина Васильевна) и проведен сравнительный анализ схем кроя женского сарафанного комплекса одежды и кукольной “одежды” этого же региона.

Отмечено, что в традиционных куклах региона  женский костюм и внешний облик проработаны больше, чем мужские. Это может быть объяснено тем, что именно взрослый женский образ для ребенка связывался с заботой, защищенностью и сытостью.

Для подтверждения гипотезы были отобраны следующие куклы: “Нянюшка”, “Отдарок на подарок”, “Малышок-голышок”, крестьянская экономная, закрутка “Барынька”, “Столбушка” жгутиковая, “Столбушка” костюмная, кукла “на выхвалку”.

 

Первой куклой в жизни ребенка, отображающей взрослого человека, была кукла “Нянюшка”. Она несла образ взрослой женщины. Такую куклу обычно делали мать или бабушка для своих 1-3 летних детей или внуков. Конструкция куклы позволяла имитировать комплектность женского комплекса одежды в целом, без уточняющих подробностей: рубаха, сарафан, головной платок, передник и пояс. Композиционное решение куклы подчеркивало членение “фигуры” на верх (выше пояса) и низ (ниже пояса) с пропорциональным соответствием: верх – 1/3 часть, низ – 2/3. О достоверности кроя и технологического исполнения в одежде куклы “Нянюшка” говорить не приходилось. Так, рукава-руки выполнялись техникой скрутки, а сарафан больше напоминал юбку из прямоугольника. Во время изготовления куклы иглой не пользовались, вследствие этого швы на кукольной одежде заменялись нахлестом ткани край на край. Такая условность кроя и технологии позволяла сформировать образ женской фигуры в целом, без анатомической правдивости и  перечисления частей тела. Ни взрослого, ни ребенка не смущало, что кукла не имела “ног” и “рук” как самостоятельных частей “тела”. Через куклу ребенок получал образ взрослой женщины в целом: закрытая платком голова, наглухо закрытое тело и руки, передник и пояс. При условности исполнения куклы все эти элементы легко считывались. Возможно, что отсутствие нарочитой демонстрации рук и ног у куклы как бы говорило, что взрослая женщина не должна их показывать.  Можно предположить, что на этой кукле ребенок научался определять “верх” и “низ” фигуры. А для того, чтобы “верх” был заметнее, при его выполнении использовали красные ткани.

Кукла “Отдарок на подарок” приходила в жизнь ребенка в 3 года. С 3 до 5 лет он должен был научиться делать ее самостоятельно. Поэтому первоначально взрослые только показывали ребенку процесс изготовления куклы. Она делалась из кусочка ткани одного цвета без применения иглы, за счет драпировки ткани и фиксации этой драпировки нитью. Такая кукла как бы несла образ самого ребенка, которого до 5 лет называли “дитя”, не  обозначая пола малыша. Кукла “одевалась” в “цельнокроеную” рубаху-балахон с поясом.

Когда ребенок делал неудачные самостоятельные попытки в изготовлении куклы, “отдарок на подарок” в руках взрослых превращался в “малышка-голышка”, которым ребенок мог играть. “Малышок-голышок” имел “настоящие” руки и ноги. Такую куклу ребенок сам мог “одеть” в жилет/рубаху и порты, обмотав тело и ноги нитями разного цвета. Как правило, ребенку рекомендовали светлый верх и темный низ. Одеть куклу младшему могли помочь дети постарше. В таком случае кукольная одежда имитировала крестьянский прямоугольный крой рубахи, юбки, передника или рубахи и жилета. Так как ткань надсекалась, подрезалась ножницами, сделанная таким образом одежда называлась “с подрезами”.

С 7 – 8 лет “малышка-голышка” дети делали и одевали уже самостоятельно.

Крестьянская экономная изготавливалась для ребенка взрослым шитьевым способом, с применением иголки. У такой куклы внутренние швы рукавов и тело-юбка были уже сшиты. Композиционно за счет “одежды” кукла делилась на верх – голова, рубаха, и низ – юбка, передник. Неизменным элементом оставался пояс, завязанный спереди поверх передника. Возможно, что такая кукла демонстрировала необходимую бережливость к одежде и аккуратность во внешнем облике, пусть даже в кукольном варианте. Не случайно в традиции через определенное время полагалась публичная оценка сохранности куклы ее владельцем. Успешно выдержавший “тест” мог быть награжден печатным пряником или другим подарком.

Кукла-закрутка “Барынька” появлялась в жизни ребенка в 7 – 8 лет. Эту куклу ребенок делал сам. Доминирующим в одежде куклы продолжало оставаться деление на верх/низ. Но в отличие от предыдущих кукол, у Барыньки верх просматривался больше, в связи с этим появлялся усложняющий элемент – рукава. Рубаха с цельнокроенными рукавами выкраивалась из прямоугольника. Так как кукла выполнялась бесшитьевым способом, то есть без применения иголки, то внутренние срезы рукавов так и оставались незашитыми. Низ у Барыньки, как и у предыдущих кукол, оформлялся сарафаном, больше напоминающим юбку, и поясом.

Кукла “Столбушка” является примером более проработанного кроя одежды. В отличие от Барыньки, Столбушку одевали в сарафан “с подрезами”. Можно предположить, что на этапе изготовления таких кукол девочка познавала принципиальную схему кроя настоящего взрослого сарафана. Столбушка была по размерам больше, чем Барынька, и это позволяло не только сымитировать фасон сарафана, но и проработать крепление бретелей к сарафану спереди и сзади.

Жгутиковая кукла в отличие от предшествующих имела анатомические уточнения – “руки” и “ноги”. Они изготавливались  как самостоятельные элементы из тряпочных кос.  Кукла такой конструкции впервые демонстрировала наличие “волос” и способ достижения “приличного” внешнего вида.  Кукольные “волосы” изготавливались из тряпичной рванки и убирались в туго заплетенную косу. Именно такая кукла наряжалась по усмотрению самого ребенка. Можно предположить, что на такой кукле  8 – 10 летний ребенок как бы сдавал “экзамен” на внимательность и опережающий опыт наблюдений за куклами других, более взрослых детей, и за реальной традиционной одеждой. Кукольная “одежда” изготавливалась в стилизованной форме: кукла имела “рубаху” с пышными рукавами, которые крепились к конструкции туловища, одновременно имитирующего лиф рубахи; сарафан-юбку и передник.

“Столбушка” костюмная делалась знакомым способом, но большее внимание уделялось кукольной одежде, которая от условно-примитивной становилась более сложной.

Настоящим экзаменом являлась кукла “на выхвалку”. Ее делали только девочки. При ее исполнении необходимо было выдержать социально-возрастные отличия во внешнем облике: девочка, девушка, молодуха, кукла нарядная (кукла-невеста).

 

В результате анализа исследованного материала были сделаны выводы:

1.

Выдвинутая гипотеза о том, что традиционная кукла была одним из средств обучения ребенка эстетическим нормам традиционного повседневного и праздничного внешнего вида, подтверждается тем, что:

  1. При поэтапном “обучении” детей культуре внешнего вида с использованием традиционных кукол выбирался доминирующий аспект одежды.

Можно выделить несколько таких аспектов:

  • деление на верх/низ (до пояса/ниже пояса);
  • имитация комплектности одежды (количество одновременно надетых вещей);
  • приближение кукольной одежды по крою к реальной одежде;
  • копирование в крое кукольной одежды одежды “взрослой”.
  1. “Обучение ” куклами проходили все дети, независимо от пола.
  2. Кукольный гардероб отображал знаковые элементы социо-возрастного женского комплекса одежды.
  3. Условность кроя кукольной одежды сочеталась с условностью технологического исполнения этой одежды.

 

2.

Гипотеза о том, что знакомство с комплексом одежды и правилам внешнего вида через традиционную куклу происходило по мере психофизического взросления ребенка, подтверждается устойчивыми сложившимися возрастными рекомендациями, какую куклу следует предлагать ребенку в каждый возрастной период. В Вятской губернии последовательность была следующей:

  • кукла “Нянюшка” – от 1 до 3 лет.
  • “Отдарок на подарок” от 3 до 5 лет.
  • “Малышок-голышок” от 3 до 5 лет
  • крестьянская экономная от 5 до 7 лет
  • Кукла-закрутка “Барынька” с 7 до 8 лет
  • кукла “Столбушка” с 7 до 8 лет
  • жгутиковая кукла с 8 до 10 лет
  • “Столбушка” костюмная с 10 до 12 лет
  • кукла “на выхвалку” с 12 лет.

.