.

Джек Керуак, 1922-1969

«…на момент я достиг точки экстаза‚ которой всегда хотел достигнуть‚ которая была полным шагом сквозь хронологическое время в безвременные тени…»

 

«…разве вы не знаете‚ что Бог – это Винни Пух?…»

 

(Jack Kerouac, On the Road)

 

Биг Сур – это место.Часть тихоокеанского побережья Центральной Калифорнии‚ занятая со стороны суши горами Санта Лючия. Здесь нет ни одного города‚ хотя горы не безлюдны‚ и на склонах каждого из многочисленных каньонов можно насчитать немалое количество прячущихся в густом лесу домиков и домишек. Кто-то осел здесь‚ когда жизнь на отшибе была дешевле городской‚ а позже место сделалось престижным благодаря возможности уединиться среди величественной‚ благородной прибрежной природы‚ нетронутой‚ вдохновляющей и по всем статьям уникальной.

Уникальна не только природа Биг Сура‚ уникальна и его литературная слава. Впрочем‚ из тех‚ кто его прославил‚ мало кого можно назвать в числе его постоянных жителей. Наиболее известное исключение составляет Генри Миллер‚ умудрившийся перенести в Биг Сур привычки и образ жизни‚ усвоенные в менее драматичной обстановке – что и по сей день прельщает людей‚ причастных литературному или иному творчеству‚ которые готовы видеть в Миллеровской модели гарантию писательского успеха бигсурского образца.

 

Роман «Биг Сур» не принадлежит к числу наиболее популярных произведений Джека Керуака. Ко времени посещения им Биг Сура большая часть написанного Керуаком была уже опубликована‚ а он сам успел стать не просто известным‚ а фантастически знаменитым автором‚ символом поколения‚ духа нового времени‚ провозвестником новых ценностей. На пороге стояла всемирная слава‚ которая тогда уже начиналась‚ а в запасе у него имелось достаточное количество укомплектованных рукописей‚ чтобы читательское внимание было обеспечено на годы вперёд.

Что побудило его подробно‚ со свойственной ему документальной дотошностью описывать не совсем типичный и скорее плачевный опыт испытания Биг Суром? Отчасти потребность проанализировать и понять смысл происшедшего‚ пережив всю последовательность событий заново. Хотя анализ никогда не был близким ему методом. В основном своё дело сделала привычка: творческим топливом для Керуака была прежде всего непосредственность впечатлений‚ и если даже он совершал свои путешествия и паломничества не ради того‚ чтобы возобновить запас горючего (что тоже имело место)‚ механизм делопроизводства требовал незамедлительного переложения на бумагу сюжета каждой состоявшейся поездки. Известна и его приверженность идее «книги из многих книг»‚одной нескончаемой многосюжетной книги‚ в чём-то по образцу‚ заимствованному то ли у Томаса Вулфа‚ как предпочитали думать другие‚ то ли у Марселя Пруста‚ как нравилось считать ему самому‚ книги‚ мифологизирующей ценности нового типа мышления – не «потерянного» поколения‚ а «побитого»‚ «подбитого» или даже «забитого»‚ и даже не совсем поколения‚ а если и поколения‚ то «только литературного»‚ сумевшего с помощью найденной в джазе ритмической основы переложить битьё в виртуозное солирование на большом литературно-ударном комбайне. Но даже больше‚ чем осенявший лица битников общий дух отверженности и ответного презрения в адрес ценностей изгнавшего их общества‚ Керуака занимало конкретное наложение этого духа на персональные обстоятельства и персональное общение в тесном кругу тех‚ чьей целью‚ тоже в первую очередь литературной‚ были эксплуаиация и пропаганда собственной мифологии. Они нравятся себе‚ им нравится‚ как и чем они живут. Они влюблены в свежесть своей манеры существования и влюблены друг в друга. Поэтому пишут о себе и своей жизни.

Керуак привык не только с любовной скрупулёзностью фиксировать все детали своеобразной атмосферы‚ которая создавалась неприкаянностью и отчуждением от общественных норм и стала стилем жизни его друзей и его самого‚ их и свои слова и действия‚ он также привык видеть в них и подобных им людях‚ в их взаимоотношениях‚ в их восприятии мира самый смысл жизни‚ её зерно‚ и каждая смена ситуации или географии только помогала высвечивать разные стороны этого одного смысла. Больше же всего он привык иметь дело с людьми‚ быть занятым людьми. Сам литературный объект Керуака‚ как определяют его критики – это «история поиска места аутсайдера в Америке».

Чем не место для аутсайдера – Биг Сур?

Но в Биг Суре его ожидал поиск совсем другого рода.

 

Одна моя русская знакомая‚ живущая севернее Биг Сура‚ в Монтерее‚ произносит «Биг Сур» не иначе как «Биг Сюр»‚ как будто не вкладывая в это сочетание никакого подтекста. Догадывается она об этом или нет‚ но её формула попадает точно в десятку.

Те части романа‚ в которых описывается время‚ проведённое автором в Биг Суре‚ изобилуют эпитетами‚говорящими‚ что основным из испытанных им там чувств было чувство ужаса. Эти эпитеты то и дело повторяются‚ как и обещания впоследствии разъяснить причину страха (чего так до самого конца книги и не происходит). В самих же описаниях как будто не встречается ничего достаточно конкретного‚ что бы давало объяснение непреодолимого животного страха‚ под знаком которого проходят все три визита в Биг Сур. Вслед за критиками странности состояния Керуака стало принято списывать на белую горячку. Конечно‚ надо хорошо знать‚ что такое Биг Сур – Биг СЮР – чтобы понимать наивность такого толкования.

 

«Катализатором Джековского падения было место‚ Биг Сур‚ дикая часть калифорнийского побережья на полпути между Сан Франциско и Лос Анджелесом. Оно почитаемо жителями и многими прочими как красивейшая береговая полоса в мире‚ в своей туманной мантии спокойствия‚ которое может быть нарушено в любом сезоне обширными штормами‚ несущимися через Тихий Океан из Арктики. …Линии обрывов пробиты каньонами‚ в которых ютятся обрамлённые папоротником протоки и секретные водопады.. Весь ландшафт целиком‚ как говорят‚ был эоны назад оторван от сообразного берега основного Китая. Не считая случайных состоятельных домов‚ которые прижимаются к склонам высоко наверху‚ и пешехода или двух‚ оказавшихся в виду‚ здешнее безлюдье так же поражает‚ как и дикая прелесть.

Для Джека это была изоляция‚ фатальная для его мотивировок.

Слова остановились. К июлю 1960 Джек обнаружил‚ что не способен передать‚ что с ним произошло…» (B. Gifford & L. Lee, Jack’s Book: An Oral Biography of Jack Kerouac)

 

Знавшие Керуака сходятся во мнении‚ что Биг Сур сыграл фатальную роль в его жизни‚ но внятных объяснений тоже не дают‚ кивая то на непостоянную бигсурскую погоду‚ то на загнавшую Керуака к тому времени в угол славу.

 

«В пределах года Джек был в работе над своим завершающим романом «Биг Сур»‚ который отмечает хронологический последний штрих его легенды. Он ещё напишет другие книги… Но «Биг Сур» был его единственной работой‚ имевшей дело с эффектами его славы‚ которая сокрушила его‚ и‚ прежде чем писать об этом‚ он должен был дойти до самого дна‚ пережить этот опыт и двигаться дальше.» (Gifford & Lee)

 

Конечно же‚ самого по себе Биг Сура ещё не достаточно‚ чтобы стать откровенно роковым местом. Нужен также точный момент биографии‚ обращающий в монстра «красивейшее в мире» побережье. Может‚ у каждого из нас в определённый период жизни появляется свой собственный БИГ СЮР. И всё-таки Керуаку повезло в такой момент оказаться в самой неслучайной точке света.

Многие источники приписывают Биг Суру и горам Санта Лючия необыкновенное‚ таинственное происхождение. Если даже этот кусок калифорнийской суши и не пришёл пешком из Китая‚ преодолев своим ходом половину глобуса‚ он всё равно раньше не был‚ как сейчас‚ простым продолжением берега. Вполне вероятно‚ что именно здесь следовало бы искать истоки бытовавшей в Испании ещё до открытия Америки легенды об острове сказочной красоты с царившей на нём правительницей «дивных пропорций» по имени Калифорния…

Когда-то горы Санта Лючия‚ целиком‚ вместе с Биг Суром‚ «представляли собой остров‚ который стоял в отдалении от континентального берега. … Между сушей и островом простиралась вода. Потом постепенно в течение веков промежуток заполнился илом‚ и остров присоединился к континенту.» (R. Sh. Wall, When the Coast Was Wild and Lonely)

 

Бигсурский берег в самом деле вызывает ощущение даже не края континента‚ а того‚ что уже за краем‚ уже вне. Массивные горы придавливают к океану‚ толкают в него‚ стоят за спиной. Океан – единственное открытое взгляду‚ вниманию направление. Здесь больше некуда устремиться‚ разве что в небо. Жить в Биг Суре значит день за днём быть лицом к лицу с самым нетихим‚ особенно здесь‚ океаном‚ с этим великим неусыпным НИЧТО: даже если закрыться от него‚ даже если его не видно. Внешним ли‚ внутренним ли зрением видишь его постоянно‚ он всегда при тебе. Тебя против воли и желания выносит‚ выдувает в него‚ растворяет‚ как закатное солнце‚ и не за что уцепиться‚ нечем удержать себя‚ хотя телесно ты продолжаешь находиться на твёрдой суше‚ прижавшись к глухой стене гор (как раз такой‚ какая требуется для сидячей медитации «лицом к стене»)‚ в которой нет настоящих выходов‚ есть лишь щели: в них можно вползти‚ зарыться‚ делать вид‚ что жизнь продолжается‚ что ты остался человеком и хозяином своих настроений и решений‚ что ты чего-то стоишь‚ что океан и горы это твои игрушки‚ твоя домашняя утварь…

 

Когда Лоренс Ферлингетти‚ живший в Сан Франциско и знавший из переписки о сложном душевном состоянии друга‚ подвергшегося атаке обрушевшейся на него в одночасье славы‚ сравнимой по мгновенности и громкости с феноменальным явлением миру Хемингуэя‚ с её опасной и отталкивающей физиономией‚ с её бесчеловечностью‚ беспардонством и дурновкусием‚ предложил ему воспользоваться своей времянкой в одном из каньонов Биг Сура‚ где можно было побыть наедине и спокойно обо всём подумать‚ Керуак вряд ли задумывался о том‚ к чему это всё может привести. У него не было намерений принимать радикальные решения‚ и он вовсе не собирался нарушать обязательств‚ связанных с «требованиями паблисити‚ которым у него сохранялось желание соответствовать».

Однако и простому плану временного уединения что-то в нём сопротивлялось‚ и история с самого начала свернула на окольную дорогу.

«Он просто не последовал своему первоначальному плану тайно дать мне знать‚ в котором часу прибывает. Следующее‚ что я узнал‚ это что он выпивает в «Везувио»‚ и это ранним днём. Он сказал: «Я хочу выехать из города прямо сейчас». … Мы должны были в тот день встретиться с Генри Миллером на обеде в Биг Суре …

… Мы начали звонить около пяти дня‚ говоря: «сейчас мы выезжаем и будем на месте около семи». Так продолжалось и дальше‚ и Керуак всё пил‚ и примерно в шесть часов мы позвонили‚ а Джек всё ещё был в «Везувио»: «Ох‚ мы сейчас выезжаем. Сейчас выезжаем». Так стало семь‚ восемь‚ а он всё ещё звонил‚ и Миллер и Доннер ждали к обеду.

Так что я свалил и поехал в Биг Сур. Я добрался туда вовремя‚ чтобы укрыться на ночь в своей конуре‚ а на следующее утро мы нашли Керуака спящим на открытой лужайке. Он был не способен найти дом.» (L. Ferlinghetti, Gifford & Lee)

 

По счастью‚ известность создаёт не только проблемы. Керуак наконец чувствовал себя достаточно обеспеченным‚ чтобы позволить себе шокировавшее друзей расточительство: «Он доехал на такси до каньона Биксби‚ который находится 18 милями южнее Кармела».

«Затем мы оставили его во времянке. Предполагалось‚ что он собирается оставаться там один несколько недель‚ но он выдержал всего несколько дней.» (L. Ferlinghetti, Gifford & Lee)

 

Так‚ с помощью такси на безлюдном и тёмном ночном шоссе над океаном‚ состоялось первое сближение Керуака с «каменистым дном» своей судьбы.

Ночь‚ проведённая в кромешной тьме над ревущим внизу прибоем‚ отчаянные и опасные попытки найти хоть какую-нибудь дорогу‚ пользуясь прихваченным с собой путевым тормозным фонарём‚ внезапная паника от странного подозрения‚ что это‚ собственно‚ и есть конец‚ и ради этого конца он сюда тащился с другого края страны‚ признание безнадёжности сопротивления и парализовавший до неспособности шевельнуться ужас… Гостеприимство типично бигсурского образца. Известная манера сразу определить диспозицию: сбить с ног‚ показать тебе всё твоё ничтожество и швырнуть в первую же ночь в чёрное никуда‚ поражающее своим сходством с могилой.

При свете занимающегося утра Керуак пришёл в ещё больший ужас‚ обнаружив на каменном откосе под собой разлагающийся остов разбившейся при падении с парящего на ажурных арках над каньоном моста машины. Всё же свет дал возможность перебраться в более безопасное место‚ где спящего Керуака и нашли утром.

Однако ни в первый‚ ни в последующие дни его впечатления не становятся более радужными.

«Большие локти камня поднимаются повсюду‚ морские пещеры внутри них‚ в них шваркают туда-сюда моря‚ бухая пену бум и бах на песок‚ песок быстро сползает (здесь не пляж Малибу) – а ты оборачиваешься и видишь приятный лес‚ извивающийся вдоль ручья‚ как картинка в Вермонте – но ты смотришь наверх в небо‚ круто изогнув спину‚ мой Бог‚ ты стоишь прямо под тем воздушным мостом с его тонкой белой линией‚ бегущей с камня на камень‚ и глупые машины‚ несущиеся через него как мечты! С камня на камень! Весь путь от свирепствующего берега! Так что когда потом я слышал‚ как люди говорят: «О‚ в Биг Суре должно быть красиво!»‚ я молча сглатывал‚ задаваясь вопросом‚ почему репутация его красивости за и над его УЖАСНОСТЬЮ‚ его Блейковскими стонущими бурно-каменными Творенческими схватками‚ теми картинами‚ когда ты едешь по береговому шоссе солнечным днём‚ открывая глаза на мили жуткого стирального распила.» (Jack Kerouac, Big Sur)

 

Тем не менее даже Биг Сур не всегда наводит только ужас‚ и необыкновенная его красота прославлена не напрасно. Керуак делает чистосердечные попытки проникнуться прелестью естественной‚ неспешной‚ полной маленьких открытий жизни. Он заполняет время своего одиночества милыми бездумными занятиями: уделяет внимание скромному домашнему хозяйству‚ растапливает печку‚ устраивает обед из привезённых припасов‚среди которых любимое яблочное пюре‚ тщательно моет посуду в речке‚ латает свой старый‚ видавший виды спальный мешок. Временами он начинает чувствовать близость безмятежного умиротворения‚ как брезжущее обещание‚ которому он пытается идти навстречу‚ пытается наощупь‚ интуитивно угадать путь к нему. Он радостно и доверчиво отзывается на каждый мелкий знак‚ приглашающий‚ позволяющий открыться. Он ждёт‚ всё ещё полный надежд. Он исследует речку‚ дорогу и лес‚ он сидит на полотняном стуле‚ выставленном на террасу‚ наблюдая‚ как спускается в каньон густой морской туман. Он чувствует себя счастливым‚ как забывшийся школьник‚ выкладывая речными камешками устроенную в ручье запруду. Мало-помалу его всё больше захватывает чувство (хотя он отдаёт себе отчёт‚ что и это чувство иллюзорно и в чём-то театрально)‚ что этот чем-то пугающий мир мог бы допустить его к себе – если быть наивным и невинным и не раздражать‚ и он становится таким‚ хотя пока совсем не уверен‚ что есть ради чего. В действительности ему хочется понять‚ зачем он здесь (не только ведь для того‚ чтобы впасть в детство)‚ и найти своё лицо – может быть‚ не лицо‚ а только позу‚ поддающуюся литературному переложению. И всё-таки он чувствует подобие ревности‚ вспоминая‚ что он здесь всего лишь случайный гость.

Периоды светлой жизнерадостности длятся недолго‚ сменяясь необъяснимо-мрачными‚ леденящими‚ тревожными впечатлениями. Это происходит вдруг‚ без переходов‚ без предупреждений‚ и сама внезапность смены‚ как крушение‚ вызывает панику. В темноте он видит пробивающийся свет из окна домика‚ стоящего на горе поодаль‚ и сначала этот свет кажется ему символом уюта и тепла в безлюдной бескрайности. Он рисует себе мирные картины домашнего семейного вечера. Но вдруг идиллия показывает оборотную сторону.

«Маленький кухонный свет на скале‚ только на самом её конце‚ за ней плечи огромной морской пёсьей скалы идут‚ поднимаясь вверх и назад и простираясь вглубь земли выше и выше‚ пока я не захлебнусь подумать: «Выглядит как разлёгшийся пёс‚ большие долбаные плечи у этого сукина-сына» – возносится и простирается и устрашает человеков до смерти но что есть смерть собственно во всей этой воде и камне.» (J. Kerouac, Big Sur)

 

Условия отдыха тоже не очень-то располагали к самообольщению.

«В моей времянке в то время не было электричества и не было стёкол в окнах‚ только большие деревянные ставни‚ так что если день был холодным‚ приходилось закрывать эти ставни. Тогда внутри становилось темно‚ и была только керосиновая лампа. В Биг Суре очень сильный туман‚ и иногда туман лежит в каньоне день за днём‚ и это бывает очень безрадостным…

Словом‚ слегка моросил дождь‚ и Джек сидел в этой будке‚ так что невозможно было оставаться там долго. … Тогда он вернулся в город‚ Сан Франциско‚ и много пил и ничего не ел‚ и говорил о том‚ чтобы пойти к психиатру.» (L. Ferlinghetti, Gifford & Lee)

 

Условия‚ естественно‚ усугубляют шок‚ но не они его создают. Человек никогда и никуда не попадает случайно‚ он всегда получает то‚ к чему его склоняет внутренняя потребность‚ редко кем осознаваемая. Жизнь Керуака на этом этапе выглядит устроившейся и решённой‚ готовой катиться накатом‚ если слегка кое-что подправить‚ подчистить и смазать. Но когда мир решён и сбалансирован‚ развитие останавливается‚ двигаться оказывается некуда‚ и всякое новое действие обязательно приведёт к разрушению сложившегося порядка. Полуправда его жизни уже не приносит Керуаку удовлетворения‚ и он не знает‚ как и что в ней изменить – но сменить‚ отказаться от неё тоже не хочет. Это не злой рок‚ не издевательское стечение обстоятельств‚ это подсознательное чувство‚ сила достигнутой личной зрелости сама выталкивает его за край обжитого континента‚ склоняет к разоблачению «американского мифа двадцатого века»‚ того‚ чьим архетипом и мифотворцем он сам и являлся. Он чувствует‚ что‚ перерастая эту форму‚ теряет всякую форму вообще и теряет себя‚ и догадывается‚ что из легенды можно выйти только в одиночку‚ только перестав быть архетипом. Это его пугает‚ хотя и привлекает (гипотетически) тоже.

Это время для разделения общего и частного. Пока существуют «такие‚ как ты»‚ и ты‚ «как они»‚ можно жить душа в душу и думать о себе во множественном числе. Можно меняться местами‚ мечтами и идеями‚ девушками и жёнами‚ питая друг друга и ничего не теряя: всё равно всё остаётся в том же одном закрытом разряде‚ в особом ментально-физическом поле. До поры до времени сами их личности и жизни кажутся взаимозаменяемыми‚ пока бинарный метод не исчерпает своих возможностей‚ пока изданный первым роман друга не покажется плагиатом твоего задержавшегося‚ пока выросшего человека не осенит‚ что ему дано всего одно-единственное единственное число: «никто другой не может быть таким‚ как я!». Тогда надо сызнова отливать свою форму‚ тогда перед ним материализуется «каменное дно»‚ тогда по волшебству возникшие обстоятельства приводят Керуака прямиком в Биг Сур‚ предлагающий ему дно‚ монументальности которого можно позавидовать‚ как большой чести. Это дно настолько каменное‚ что позволяет подняться с него по-крупному. Конечно‚ в том случае‚ если вообще поднимешься.

 

Пожалуй‚ доехать до своего дна на такси – ещё одна деталь на службе мифа. Зато дальше начинают действовать другие законы. Это уже совсем чужой монастырь‚ и правила его (при роскоши внешних форм) суровы ‚ что говорит в его пользу и подсказывает прямую аналогию‚ ведущую к милым сердцу Керуака историям из жизни буддийских монахов китайского Танского периода. Глубина и буквальность этого соответствия почему-то ускользает от его внимания. Почему-то проницательность бывалого буддиста оставляет его здесь без желательных подсказок‚ как бы остановившись за дверью в ожидании его возвращения на родные просторы утоптанного поля.

 

Если жизнь‚ согласно узко взятой западной трактовке буддизма – иллюзия и игра‚ то к ней и следует относиться‚ как к игре‚ помня её необязательность‚ помня её ненадёжность. Жизнь как серия экспериментов‚ сменяющих друг друга‚ встреч‚ чувств‚ слов‚ непрерывность транзита‚ спонтанность‚ импульсивность… состояние поиска‚ растворённость в действии‚ растворённость в моменте‚ простота и безыскусственность‚ детская серьёзность ‚ прямота‚ честность – вот что делает жизнь живой. Это притягивало его ещё и потому‚ что он сам находил себя весьма далёким от идеала‚ представленного теми из друзей‚ которые магнетизировали его своим совершенством‚ за которыми он готов был следовать‚ которых был готов не то что романтизировать‚ а обожествлять‚ мифологизировать‚ канонизировать‚ оставляя для себя незаметное место в заднем ряду. Всегда быть меньшим‚ маленьким‚ и всегда на заднем плане.

Пусть и на заднем плане‚ а всё-таки это было хорошее место. Ему было куда идти‚ было за кем.

Многое говорит за то‚ что не врождённая склонность и не воспитание определили философские и поведенческие ориентиры «короля битников»‚ каким он на короткое время стал для всего мира. Именно превосходство друзей‚ друга и вызываемое этим чувство собственной «неаутентичности» стимулировало и мобилизовывало Керуака‚ у которого‚ по мнению друзей‚ «не было центра»‚ тогда как «они предлагали‚ не центр‚ но траекторию‚ наружу».

«Джек был очень‚ очень подобающим мальчиком среднего класса из фабричного городка в Новой Англии. Он верил‚ что жизнь может раскрыться как-нибудь. Он хотел‚ чтобы она раскрылась‚ но сделать это самому руки были коротки. У него не было средства сделать это самому. … Он постоянно хотел жену. Он постоянно хотел девушку. Он постоянно хотел найти какой-то другой порядок‚ чем этот.» (J. C. Holmes, Gifford & Lee)

Может быть потому‚ что он всегда считал себя более заурядным‚ чем они‚ его так завораживала неотразимость всех‚ кто был уверен в себе‚ «как дзенский учитель‚ который бьёт тебя бамбуковой палкой по голове и говорит: «это САТОРИ». Бум!» (J. C. Holmes, Gifford & Lee)

Если‚ как ему казалось‚ он сам не мог быть таким‚ то он по крайней мере должен был быть не хуже – тем способом‚ каким умел: следуя‚ подражая и увековечивая притягательность этой формы реальности. Интересуясь ею‚ живя ею. И в чём-то её превосходя.

 

Керуак со своей матерью. Фото Ann Charters.

 

 

Он чувствовал‚ что не может достичь не только этого идеала. Его огорчала неспособность оправдать чаяний матери‚ желавшей видеть его в более солидном обществе и при более достойных занятиях. Мать воплощала франко-канадские корни семьи с её стандартными идеалами и была постоянным цензором его вкусов‚ что угнетало его‚ заставляя искать альтернативу: как всей её системе ценностей‚ так и её католической вере ‚ от которой он сам‚ имевший за плечами кармелитское воспитание‚ попробовал отступить в пользу открывшегося новому поколению буддизма. Он даже сделал попытку приобщить к этой религии и свою мать‚ намереваясь положить конец утомлявшему его существованию о двух полюсах и подчинить жизнь единому эталону — что‚ впрочем‚ успеха не имело. Керуак был огорчён. Он слишком часто чувствует себя неспособным чему-либо соответствовать‚ и‚ хотя догадывается о своей незаурядности‚ но не знает‚ какова она‚ и боится остаться ни при ком. Ему совершенно нестерпимо предпочесть один идеал другому‚ от чего-то отказаться‚ зная‚что он так или иначе ничему до конца не принадлежит. Не принадлежит и себе и поэтому зависит от поддержки – ведь ему тоже ничего не принадлежит. Он вообще не выглядит человеком смелых радикальных решений. Ему нужно‚ чтобы кто-то устраивал жизнь за него‚ ему как будто удобней идти на поводу у чьих-то влияний‚ чтобы потом время от времени сбрасывать с себя их иго. Бунтовать и каяться. Он постоянно разрывается: между христианством и буддизмом‚ матерью и друзьями … Рано или поздно он везде начинает чувствовать себя изгнанником. Ему хочется быть носимым ветром‚ но при этом держаться за что-то прочное: и кое-кого приводит в недоумение внезапно прорвавшийся в нём консерватизм или дурного толка патриотизм… А чего стоит его верность старым связям‚ мифу‚ его сентиментальность!

Когда он в очередной раз понимает‚ что его место в рядах битников не безразмерно‚ он снова возвращается к матери‚ призывает её к себе‚ и выходит‚ что настоящая его жизнь‚ то есть его писательство‚ проходит едва ли не целиком под её патронажем‚ под её неусыпным надзором и в окружении её подавляющей заботы. И ведь именно ей принадлежит блистательная инициатива снабдить сына‚ пробовавшего склеивать листы бумаги‚ чтобы добиться непрерывности письма‚ рулоном телетайпной ленты‚ принесённым с работы. Длинная неразделённая бумажная полоса оказалась магическим средством‚ которое привело к появлению нового революционного керуаковского литературного стиля. Начиная со второго своего романа (On the Road)‚ принесшего ему известность‚ Керуак писал свои произведения на такой бумаге.

Он должен был‚ в конце концов‚ достичь соответствия хоть в чём-то. Он ощущает себя одновременно и меньше‚ и больше‚ чем всё‚ с чем он объединяется. Казалось‚ известность‚ которой он давно желал‚ должна была его вознаградить‚ стабилизировать‚ а вместо этого он получает от неё фактический запрет на рост‚ она толкает его на проживание задним числом своего собственного литературного образа‚ своего уже прожитого прошлого. Слава‚ как и многое в жизни‚ предлагает свою дорогу: он её хотел и он её принимает (как старается всегда принять новую для него дорогу)‚ несмотря на то‚ что мёртвая петля этой дороги затягивается в крепкий узел. То‚ что она приносит‚ не очень-то похоже на сатори‚или просветление. У его славы «вкус пепла»‚ и она напоминает ему «старые газеты‚ носимые ветром по Бликер стрит». Дорога ведёт как будто больше назад‚ чем вперёд. Ему хотелось соответствия‚ чтобы завладеть ею‚ стать её хозяином‚ ведь важнее всего то‚ как ты выглядишь – для тех и для этих – «соответствовать требованиям паблисити» возможно большего числа сторон. В сущности‚ это и решает жизнь. Но его слава суёт одновременно и больше‚ чем он может взять‚ и меньше‚ чем ему хочется. Вместо хозяина он оказывается у неё в пленниках. И точно так со всем прочим. Он в плену у всего‚ чего он однажды пожелал и получил. Этот певец транзитной свободы сам в рабстве у каждой из своих дорог.

Буддизм подарил ему эйфорию полного‚ как ему казалось‚ освобождения‚ очаровал своеобразием языка и мысли‚ и‚ хотя на его новом письменном столе с новой электрической машинкой главенствовало материнское католическое распятие‚ буддийский катехизис продолжал вести его по жизни‚ охватывая все её стороны.

Это вполне себя оправдывало‚ пока ложилось в рамки жизненной игры‚ пока помогало вкладывать в неё ещё больше значения‚ открывать в ней и в себе новые уровни постижения‚ насыщая проживание безудержной феерии. Безостановочного хэппенинга.

 

К моменту приезда Керуака в Биг Сур феерия и хэппенинг продолжаются и продолжают быть для Керуака самой желанной из реальностей‚ и он продолжает считать себя принадлежащим ей‚ хотя переживаемый им внутренний надлом уже в чём-то ставит его особняком. К тому же старые герои всё меньше напоминают резвящихся или бунтующих детей и больше обременены заботами и обязанностями‚ их быт стабилизировался‚ а сам Керуак‚ приближающийся к порогу сорокалетия и слегка отяжелевший‚ в некоторой мере утрачивает свой подкупающий мальчишеский шарм. Его новые «звёздные» замашки‚ его выходки‚ его пьянство‚ призванное смягчить кризис‚ а на деле его усугубившее‚ его престижные журнальные заработки‚ делающие его литературный слог «всё более и более дешёвым»‚ его внезапное‚ дилетантски-незрелое‚ увлечение политикой‚ ещё одной игрой‚ давшей волю его долго сдерживаемому консерватизму – то‚ что прилепилось к нему вместе с ярлыками «короля битников» или «писателя‚ владеющего секретом литературной атомной бомбы» – далеко не всегда согласуется с интересами прочих‚ с их представлениями об общей цели. В Нью Йорке многие из друзей-битников уже начали его избегать‚ опасаясь‚ что его неуправляемое присутствие может повредить делу‚ которое успело приобрести характер коллективной деятельности. От него ждут‚ что он‚ как и большинство из них‚ тоже начнёт жить самостоятельной жизнью‚ а он даже не хочет попробовать‚ что это такое‚ предпочитая уходить от проблем обычным способом: сменив место.

Нет‚ не слава виновата в его бедах‚ всё дело в том‚ что и тут он опять «не соответствует». На этот раз ей. И ему необходимо что-то предпринять‚ ему надо снова встать на ноги. Ему нужна дорога: своя дорога.

«Он ещё будет снова путешествовать в десятилетие жизни‚ которое ему осталось‚ но поездка‚ которую он запланировал на лето 1960‚ была его последним бегством из дома. Он хотел дистанции и тишины‚ чтобы понять‚ что с ним произошло. Он поедет на Запад. В Калифорнию …» (Gifford & Lee)

 

Калифорния – самый западный материковый Запад: как для Америки‚ так и для всего мира. Но и в Калифорнии есть свой крайний – и крайне дикий – Запад. Биг Сур. Впрочем‚ Запад бывает диким не только в Америке. Возможно‚ любой запад в том или ином смысле можно назвать диким: это направление‚ куда исчезает свет. В Древнем Китае оно символизировало прошлое‚ одновременно благоприятствуя получению знания. «Бодхисаттва приходит с Запада»‚ как всем известно. Движется со стороны заката‚ неся полученное там знание. Имея это в виду‚ стоит также помнить и о том‚ что «Спаситель рождается на Востоке»‚ там‚ где встаёт утренняя звезда. Восток отдаёт свой свет Западу в обмен на знание‚ на то‚ что в свою очередь может вызвать новый свет.

Человека влечёт к Западу‚ когда он осознаёт‚ что тому‚ что было в нём светом‚ пора угаснуть‚ погрузившись в великий океан небытия и безвременья. Тогда с другой стороны этого океана сможет взойти новорожденное солнце‚ неся утренний свет новой жизни.

 

Керуак едет на Запад‚ на Запад Запада‚ в Западный флигель мира – в Калифорнию‚ в самую крайнюю и самую дикую её часть‚ самую западную‚ которая когда-то‚ возможно‚ была самой восточной частью Востока‚ которая умеет гулять сама по себе по морям и океанам. На остров‚ стоящий на суше. В Биг Сур.

Керуаку нужна новая жизнь – и он может её получить‚ но только в обмен на старую‚ которой пришла пора закатиться. Он бы предпочёл обойтись без этого‚ не менять старую воду‚ не отказываться от неё‚ оставить при себе‚ как старается держать при себе всё‚ что успело войти в его жизнь‚ стать его плотью. Беда в том‚ что старая вода теперь сама начинает уходить от него‚ оставляет его без выбора‚ и это повергает его в смятение‚ потому что он привык опираться сразу на все крайности‚ используя их как оружие друг против друга‚ как противовес одна другой‚ сталкивать их и объединяться с той‚ которая побеждает. Отсюда его боязнь фиксировать определённость позиции‚ что для другого означало бы малодушие. И многими воспринимается так в его случае. Он был бы рад добавить к своим двум полюсам‚ не отступаясь от них‚ какой-то третий‚ который бы всё соединил‚ сохранив доступность всех частей‚ но он не догадывается‚ что для того‚ чтобы полной мерой получать‚ надо уметь и отдать себя целиком‚ не наполовину‚ не в тех пределах‚ когда допустим задний ход. Он всегда оставляет дверь за собой открытой‚ и все признаки свободомыслия и радикализма в нём имеют вынужденный характер‚ питаются и диктуются исключительно извне. В своём желании не упустить ни одного из чудес и неожиданностей он уклоняется от настоящей связанности с чем бы то ни было‚ и сама эта несвязанность‚ которой он себя окружает – окружает и окружает – в результате образует столь жёсткую структуру его жизненной системы‚ что она всё больше превращается в тюрьму – в одиночную камеру – всё больше по мере того‚ как он пытается захватить и присвоить ещё и ещё‚ держать под рукой Запад и Восток‚ Будду и «крошку Иисуса»‚ ни одному не оказывая окончательного предпочтения. У него действительно «нет центра»‚ но нет и «траектории наружу»‚ есть только ощущение внутренней мигрирующей автономности‚ которой нужно на что-то опираться‚ во что-то верить. В отсутствии оси ему необходим баланс крайностей‚ чтобы ориентироваться на своей территории. Его мать имела свой центр в христианстве‚ большинство же друзей нашли «траекторию» в буддизме‚ основы которого усваивались «на игривом и занимательном уровне» – достаточном для того‚ чтобы полнее оценить парадоксальность бытия‚ чтобы привить себе вкус к подражанию поведению дзенских монахов‚ заимствовать экстравагантность их манер и языка‚ но не доходящем до реального следования требованиям монашеской дисциплины‚ двадцатипятилетнего просиживания в медитации‚ до согласия десять лет ученичества молчать‚ не имея права раскрыть рот для вопроса Учителю. Как часто человека тянет схватиться за трость наставника‚ не сделав и шага в сторону метлы послушника! Дойти до ворот и оказаться за ними – вещи‚ разделённые космическим расстоянием. Без понимания таких буддийских азов настоящей свободы не получить.

 

Керуак в Нью Йорке. Фото © Fred W. McDarrah.

 

 

Керуак отправляется в Биг Сур‚ потому что чувствует потребность в смене весовой категории‚ чувствует‚ что уже дозрел до того‚ чтобы брать глубже‚ говорить серьёзней. Ему надо увидеть себя‚ увидеть мир новыми глазами. Ему нужен новый масштаб. Он написал очень хорошие‚ отличные книги. Ему всегда нравилось писать. А вот как насчёт пожизненной перспективы посвятить будущее копированию своего прошлого? Он начинает опасаться тупика‚ но сознаёт также‚ что способен на прорыв и для этого должен освободиться от плена‚ высунуться из клетки. «Натуральность» его жизни становится чрезмерно искусственной. Ему нужен глоток «ничьей» правдивости‚ независимый камертон‚ и вот чутьё ведёт его в Биг Сур‚ планету на планете‚ как незадачливого бродягу в поисках генерального гуру‚ от которого можно получить точный диагноз‚ избавляющий от сомнений. Пожалуй‚ он созрел до того‚ чтобы выслушать ответ. Зрелость его принять это уже другая статья. Пока у него сохраняется склонность присоединить любой возможный ответ к тем полуответам‚ которые‚ как когда-то все свои неопубликованные рукописи в рюкзаке‚ он предпочитает носить с собой‚ чтобы в любой момент быть во всеоружии. У него впереди замаячил Шанс‚ к которому он движется ‚ загруженный всем своим сложным дорожным снаряжением‚ всем имуществом бывалого бродяги.

 

Ему уже много раз казалось‚ что он нашёл правду жизни‚ но время и опыт показывали‚ что это справедливо только наполовину‚ что правда так и продолжает находиться где-то между – и может быть её вообще не существует или человеку просто противопоказано её доискиваться. Поэтому он привык держаться полуправды‚ доверять себя полуправде‚ от которой всегда можно отвернуться в сторону другой полуправды. Так делает большинство из нас‚ убеждая себя в том‚ что половина это и есть целое‚ а другого целого нет и не должно быть. Оставшись в Биг Суре в полном одиночестве‚ он не понимает‚ откуда происходит хватающий за горло страх‚ не просто страх – смертный ужас‚ в чём его причина. Он ждёт развязки – а вслед за ним и читатель‚ не получающий никаких объяснений‚ только неопределённые указания на то‚ что автору становится раз от раза всё более жутко. Как будто самые пустячные природные явления‚ вроде неясных звуков или внезапно наступившей прохлады‚ приобретают непостижимо зловещее значение.

Биг Сур умеет нагонять страх‚ его репутация известна как минимум со времён самых ранних первооткрывателей. При этом каждого он пугает по-своему‚ с каждым говорит на его собственном языке‚ хотя сам остаётся для всех одним и тем же‚ как одно зеркало‚ отражающее образы каждой заглянувшей в него памяти.

Керуак здесь чувствует себя беспомощным и безоружным. Его снаряжение‚ реквизит‚ которым снабдила жизнь‚ здесь размагничивается‚ перестаёт работать. Кто же он всё-таки? И есть ли он вообще? В последнее время он успел сильно запутаться в расставленных им же снастях‚ а здесь какое-то подобие гармонии с жизнью посещает его только когда он возвращается к детски-бессознательной личине‚ становится никем.

Это место идеально‚ чтобы увидеть себя без грима. Но правда – штука требовательная‚ чтобы её получить‚ нужна решимость распрощаться со всей своей нажитой личностью‚ с той жизнью‚ которой она жила: ведь прошлое – самое малое‚ чем мы можем владеть‚ всего лишь одна определённая версия из бесчисленного множества вероятных. Стоило бы пожертвовать этой малостью‚ чтобы получить доступ к новым вакансиям. Человек справляется со своим жизненным маршрутом‚ пока ему даётся в меру его способности брать‚ а тут предлагается нечто большее‚ чем он когда-то знал. Это сродни приобретению нового сердца. Его невозможно поместить внутри старого. И нет поблизости ни одного советчика‚ и не с кем разделить свои страхи и надежды.

Наверно‚ всем бывает нелегко оставаться наедине с собой‚ когда нечем отвлечься и не за что спрятаться. Особенно же трудно это для того‚ у кого вошло уже в привычку постоянно позировать – легенде и себе самому‚ не только на людях‚ но и отправляясь в одиночку на природу‚ что уже бывало с Керуаком‚ и природа становилась ещё одной сценой для продолжения того же действия‚ того же костюмированного спектакля‚ той же многотомной легенды главного своего героя‚ то есть художественно-правдивого образа себя. Пейзаж и природа имели место в меру возможности их обсудить и обыграть.

Но природа это природа‚ а Биг Сур – это Биг Сур.

 

«Для тех из нас‚ кто жил на побережье‚ оно никогда не называлось Биг Суром. Оно было просто Берегом‚ как если бы это был единственный берег в мире.

Есть‚ бесспорно‚ нечто необычное у Сура‚ нечто странное и нетипичное. Есть здесь некая сила‚ определённое присутствие‚ и оно имеет возбуждающее‚ непреодолимо-подчиняющее свойство‚ как штормовой ветер или полёт диких гусей над головой‚ многие люди пугаются этого‚ когда оказываются слишком близко.» (R. S. Wall)

 

Мистическое бигсурское «присутствие» играет непропорционально значительную роль для тех‚ кто сюда попадает. Эта сила настолько велика и непредсказуема‚ что ей трудно дать имя‚ а то‚ что остаётся без определения‚ настораживает ещё больше. К тому‚ у чего есть название‚ приспособиться проще. Керуак пробует нащупать манеру отношений‚ которая позволила бы ему чувствовать определённость. И в какой-то момент ему кажется‚ что он нашёл верный тон. Он всё ещё продолжает думать‚ что игра‚ скользящая по поверхности‚ не тревожащая глубоких вод‚ если она строится на необязывающем радушии‚ способна превратить в друга кого угодно‚ даже океан. Он поступает с Биг Суром так‚ как привык обходиться с людьми‚ и люди его любят – все‚ кто его знает‚ любят его. Он полагает‚ что открыл способ присоединить Биг Сур к дорожному комплекту в своём рюкзаке‚ применить его к своей игре‚ сделать из него забаву‚ которой он будет потчевать друзей‚ и читателей‚ и репортёров. Он пытается с ребяческим добродушием заигрывать с океаном‚ искать сближения так‚ как это делал бы маленький ребёнок. Его клонит принять роль младенга‚ бессмысленно гугукающего‚ подражая звукам взрослой речи. Устроившись на берегу‚ он записывает звуки океанского прибоя ‚ передавая их сочетаниями букв. Он не ищет в этих звуках смысла и не видит его‚ он предпочитает оставлять смысл неразгаданным‚ ему приятней‚ или успокоительней‚ считать‚ что смысла и не должно быть. Так вплоть до того‚ обернувшегося жестоким кризисом‚ момента‚ когда голос волн перестаёт быть косноязычным бубнением и звучит отчётливым и недвусмысленным приказом.

Не только слышать‚ но и понимать речь океана оказывается ещё страшней‚ настолько страшно‚ что Керуак капитулирует‚ и немедленно. Он в спешке покидает недоброе место‚ чувствуя себя глубоко травмированным и оскорблённым. Нелепый и грубый финал выглядит и непонятным‚ и неоправданным.

 

«В «Биг Суре» первый день Джека во времянке длится три недели. Если бы роман был аккуратной записью времени‚ Джек бы выбирал между долгими просиживаниями в тёмной маленькой комнате с задраенными от ветра окнами‚ и прогулками вдоль речки‚ которая вела к морю через каньон‚ такой узкий и лесистый‚ что солнечный свет не пробьётся и в прекрасный день. Он представлял‚ что деревья разговаривают с ним‚ что камни спорят о своём происхождении. В конце концов он слышит‚ как море говорит: «Отправляйся к своим удовольствиям‚ нечего здесь околачиваться»‚ и он повиновался.» (Gifford & Lee)

 

Есть предположение‚ что в Биг Суре каждая пара дней идёт за месяцы‚ поэтому и роман сильно растягивает реальные события во времени. При этом непосредственно описания пребывания в Биг Суре и всех связанных с этим впечатлений всё равно занимает лишь малую часть общего объёма произведения. Керуаку трудно об этом писать. Он приучен к тому‚ что жизнь складывается из людей и событий – и она тем лучше‚ чем меньше пытаться вникать и оценивать. Надо принимать всё таким‚ как даётся‚ не мудрствуя‚ и‚ не задерживая‚ передавать дальше‚ так же просто‚ как оно приходило. Да и сам его творческий метод «спонтанной прозы» с его заповедями: писать‚ не задумываясь‚ не редактировать‚ первая версия – лучшая‚ и проч.‚ возник и был предназначен для определённой динамики‚ для узкого применения изложения мифа‚ которое должно отражать живую модель‚ становиться её продолжением‚ продлевать её движение‚ чтобы сделать миф живым таким же способом‚ каким делается живой сама жизнь. Ему действительно удалось вдохнуть жизнь в свои произведения‚ сделать их не только продолжением‚ но почти полной заменой себя. Теперь они обеспечены будущим. А он? Что ждёт его? Человек это не миф‚ он растёт так‚ как определила ему его природа‚ и настаёт день‚ когда ему приходится выбирать между мифом и собой‚ между мифом и будущим. Миф определяет твои границы‚ слава их закрепляет‚ фиксирует. Керуаку уже не только сложно изменить свой мифологизированный (собой же) образ в глазах тех‚ кто его знает – а таких становится теперь с каждым днём всё больше – ему не менее сложно отличить этот образ от себя самого‚ и его душевный дискомфорт вызван предвидением неизбежного умирания: когда есть миф‚ человек перестаёт быть нужен. Те‚ кто поверил мифу – и он первый – хотят только мифа.

Было бы идеально‚ если бы в жизни всё следовало прямолинейно-поступательно и без перерывов‚ оседая в застывшей бесконечности словами репортажа на телетайпной ленте‚ неразрывной строчкой‚ без глав‚ параграфов и абзацев‚ чтобы внутренняя реальность переплеталась с внешней‚ образуя неразделимое и неразличимое целое‚ симметричное‚ как двухполосная дорога‚ ведущая хоть в прошлое‚ хоть в будущее одинаково.

Описывая спонтанный метод в литературе‚ Керуак говорит‚ что это «проза будущего‚ одновременно из сознательной верхушки и бессознательного дна ума‚ ограниченная только границами пролетающего времени‚ пока ум летит вместе с ним». Всё его персональное сознание и бессознание‚ от верхушки до дна‚ уже приспособлено к применению в единственной версии‚ обозначаемой конкретным временем‚ уже выработаны правила‚ и эти правила уже стали ключом жизни‚ оттеснили жизнь и заменили её‚ поэтому изменению не подлежит ни сама жизнь‚ ни окончательно доведённая до формы отмычка‚ открывающая любые замки.

Но к данному сюжету‚ как к несмыкающейся с мифом реальности‚ такая отмычка не подходит.

Других ключей Керуак не знает или‚ по меньшей мере‚ не доверяет им‚ то есть не доверяет себе вне мифа‚ не решается остаться без защиты того‚ что уже при нём‚ а оно сплетается в столь плотный клубок‚ что «верхушка» и «дно» перестали отличаться друг от друга‚ срослись – это не говоря уже о «каменном дне»‚ о которое не ожидавший таких приёмов «битья» битник успел изпядно ушибиться‚ и только потому‚ что посчитал его ещё одной составляющей собственного сознательно-бессознательного‚а в действительности‚ может быть‚ всё как раз наоборот: это он сам есть маленькая часть‚ частица‚ инфантильная генетическая корпускула той сверх-правды‚ к которой пришёл‚ чтобы ею завладеть‚ вместо того‚ чтобы у неё учиться. Может‚ этот океан и эти горы представляют собой настоящее дно – абсолютное трансцендентное дно частного и единичного дна бессознательного‚ и то‚ что приходит с этого зеркального дна‚ есть лишь очищенный и усиленный проявленный резонанс его собственного сознания‚ выведенный во внешний‚всё перекрывающий своей реалистичностью‚ образ. Поэтому и «устрашает до смерти».

Ученик дороги и эфемерности‚ здесь он пытается войти не в свой масштаб со своей мерной кружкой и получает порцию столь громоздкую‚ что не может поднять её с щедрого стола‚ расположившегося на вертикальном срезе его дорожной реальности‚ и для него признать этот срез – всё равно что довериться пропасти‚ наподобие той‚ напугавшей его в первое утро‚ где он видел останки сорвавшейся с моста машины. – Не была ли она аллегорией его собственных амбиций? Символом недооценки опасности? Его вела сюда скрытая догадка‚ что все тайны уже постигнуты‚ а ответа всё равно нет. Поэтому его не обманывает‚ а отталкивает ажурное милосердие моста‚ предлагающего лёгкий выход: дорога и на той стороне останется такой же‚и таким же останется он‚ с теми же полуответами‚ которые могут сойти за истину только при условии котрастности фона. Машина не увезёт дальше‚ пройдя по мосту и оставшись на дороге. Всё равно для ответа на вопрос БЫТЬ ИЛИ НЕ БЫТЬ приходится признать существование вертикального направления. Правда‚ гонки по вертикали требуют особой сноровки‚ а пропасть предлагает поучительный урок для строптивцев.

 

Первая попытка сделать шаг из клетки дала результат абсолютно в стиле дзенских норм наставничества‚ и‚ точно как в финале классического мондо‚ уничтоженный морально и физически новичок плетётся от дверей учителя‚ чувствуя себя незаслуженно и абсурдно отвергнутым‚ получив в ответ на свою вежливость одни затрещины. Справедливо! Серьёзность намерений требует оставить обувь за порогом‚ когда просишь помощи и ответа.

«Он поехал туда‚ чтобы прочистить голову. Но это действительно исходное место – Биг Сур‚ и оно действительно обжигает. Подозреваю‚ это должно быть немного как кислотное путешествие‚ слишком большая концентрация реальности.» (L. Kandel, Gifford & Lee)

Обжегшись‚ Керуак пытается дать задний ход. Одна из истин в духе нового времени состоит в том‚что если ситуация оказывается скучной или тупиковой‚ ничто не мешает выйти из неё и перейти в другую‚ туда‚ где тебе лучше‚ где больше нравится.

А всё-таки что-то говорит за то‚ что иногда полезно задержаться даже в самой тупиковой ситуации:: возможно‚ чтобы обнаружить выход в противоположном конце. Тупик хорош тем‚ что заставляет найти выход по ту сторону. Этому‚ в частности‚ учат восточные философы. Но этот вид знания так и остаётся по ту сторону игры: оно предназначено тем‚ кто не ограничивает жизнь формой эксперимента. Если все входы и выходы лежат в одной и той же плоскости‚ то всё‚ что выше или глубже‚ просто не попадает сюда.

 

Керуак‚ покидая «скучную и тупиковую ситуацию» Биг Сура‚ не пожелавшую пойти ему навстречу‚ спешит вернуться к старым‚ знакомым привычкам‚ как к чему-то безусловно верному и надёжному‚ забыв‚ что в одну воду дважды не вступишь. Океан приказал ему «отправляться к своим удовольствиям» – что ж‚ он так и сделает‚ слегка жалея‚ что вообще предпринял эту странную вылазку: он хотел здесь справиться с тем‚ что на него в последнее время навалилось‚ а вместо этого получает ещё более неподъёмную ношу.

Моментально собравшись‚ с чувством внезапного облргчения Керуак покидает своё временное пристанище и‚ только увидев с поворота маленький домик с терраской‚ на которой совсем недавно сидел‚ ощущая себя в правильном месте и времени‚ отмечает промелькнувшую тень скорби: что-то было упущено‚ чего-то он не дождался‚ и внезапное ужасное подозрение говорит ему‚ что это «что-то» было или могло быть для него очень важным.

Но жалеть поздно‚ и он выходит на шоссе‚ думая быстро добраться стопом до Кармела‚ откуда ходит автобус в Сан Франциско. В своём романе Керуак признаётся‚ что участок пути до Кармела обернулся самой катастрофической трассой за всю его большую практику. Почти всю дорогу от каньона ему пришлось пройти пешком: со всей своей поклажей‚ по прожигающему подошвы асфальту. Пейзаж‚ с яростным солнцем‚ ветром и режущей синевой океана‚ показался ему зловещим‚ как панорама преисподней‚ а проезжавшие в машинах водители его даже не замечали‚ как если бы он успел стать призраком‚ невидимым для нормальных обычных людей.

 

Керуак в новый год, 1958. Фото © Fred W. McDarrah.

 

 

Сан Франциско даёт последнюю возможность удержать за собой старое место в старой легенде. Здесь Керуак залечивает ущерб‚ нанесённый его самолюбию в Биг Суре. Всё как будто возвращается в знакомую колею‚ однако до идиллии далеко. К тому же надлом появился не только в нём. Вся его утрамбованная реальность начинает трещать по швам. Он получает от матери письменное известие о смерти любимого кота‚ мистически совпавшей с пребыванием в Биг Суре‚ и переживает новость чрезвычайно болезненно. Событие означает‚ что и вторая‚ альтернативная половина его вселенной подаёт признаки распада. Да и в Сан Франциско мало что осталось от былой непосредственности отношений. Его по-прежнему все любят‚ и он по-прежнему любит всех‚ но чувство полного понимания‚ которое их соединяло‚ почти совсем перешло в воспоминание‚ и само воспоминание становится практически единственным‚ что продолжает держать их вместе. Ему хорошо жилось с ними и хорошо писалось‚ когда он писал о них и для них‚ потому что это было их общей жизнью. Эмблема юности – «ВМЕСТЕ!» – и вместе с такими же‚ – пока все не стали разными. Друзья сильно изменились‚ как и он сам‚ порой замечающий‚ что привычная ему манера ребячиться уже не красит зрелого мужа. Их жизнь продолжает быть яркой и непосредственной‚ но уже в более жёстком регламенте. Игра стабилизируется и набирает новый размах‚ понемногу вставая на рельсы общественного признания. Керуаку явно удобней в её знакомом контексте‚ и слова снова бегут отлаженно и привычно‚ однако в них ощущается механичность и усталость‚: им движет уже не азарт и страсть‚ а как бы обязанность‚ начинающая его тяготить‚ продолжать восхищаться всё теми же людьми‚ и собой всё в той же роли (так же сесть‚ так же встать‚ так же болтать)‚ и своим и их прошлым и настоящим‚ и их общей правдой – правдой‚ относительно которой у него начинают появляться смутные сомнения: а не было ли что-то в ней подвохом? Необязательность игры постепенно сделалась самым обязательным из всего‚ с её обязательным душком эпатажа и порока‚ смелость которого оправдывается и освящается святостью идеи вечного поиска ‚ помогающей сохранить сознание ценности своей жизни – методом взаимовнушения. Былая вера‚ что жизнь чиста‚ несмотря ни на что‚ держалась на взаимной поддержке. Поиграть никому не вредно‚ вредно заиграться. Когда питаешь собой игру‚ невинный обман лицедейства‚ делаешь её живой‚ то она встаёт на место жизни‚ заслоняет собой жизнь‚ а если кому-то всё-таки хочется жизни‚ ему придётся нарушить плоскость легенды и выйти из неё. Куда угодно‚ только не назад. Керуак констатирует‚ что теперь ему некуда деться и в легенде. Она его уже никуда не ведёт‚ и на место кодекса транзитного сатори ничто не приходит‚ и продолжение мифа всё больше напоминает поминки по нему‚ особенно учитывая‚ что за «Марлоном Брандо литературы» в нём оставлена единственная‚ ставшая для него тесноватой роль мальчика‚ невзрослеющего подростка‚ «неаутентичного». Эта роль раньше всегда была самой безопасной‚ самой надёжной: никто не обидит и все поддержат. И если этот номер не прошёл с разтадавшим его океаном‚ с Биг Суром‚ то тут‚ среди приятелей‚ Керуаку даже не приходит в голову быть другим.

Возможно‚ он мог бы пожелать себе других читателей‚ которые замечают не только то‚ что он описывает‚ но и как описывает‚ с каким чувством‚ как это оценивает. Ведь он предлагает своё понимание‚ не только своё описание. У него всегда была способность называть вещи своими именами‚ но за внешним потоком слов и событий мало кто обращает на это внимание. Он ожидал‚ что друзья – герои и участники сюжетов его книг – глубже поймут написанное‚ но они тоже легко довольствуются внешней стороной‚ и даже не все из них потрудились прочитать его книги целиком.

Он мог бы пожелать новых читателей – но поздно‚ ведь он не собирается отказываться от признания‚ а читатели уже знают его таким‚ уже приняли его таким‚ другого они не допустят. Никто уже не спросит‚ каким он хочет быть‚ чего ему надо‚ он уже отдал свою жизнь мифу‚ который всё приводит только обратно‚ и никуда из него не выйдешь‚ он любой выход замкнёт снова на себе. Так и все книги Керуака выводят только на ту же самую плоскость‚ с которой они начались. Зачем друзьям читать о том‚ что и так у них при себе и никуда дальше не поведёт? Все ответы кончаются здесь. Всё замкнуто. Если всегда отказываться от тупиков‚ ни одного не проходя насквозь‚ то сама жизнь превращается в сплошной глухой тупик‚ в котором ты можешь сидеть столько‚ на сколько хватит общего воздуха. И всё твоё желание быть только собой‚ и естественность‚ и изумительная честность и прямота‚ с которой ты открываешься людям‚ приводят не к жизни‚ а наоборот‚ к изгнанию из неё‚ от того‚ что было чужими тупиками‚ к тупику‚ созданному тобой же.

 

Можно было бы назвать Биг Сур ещё одним тупиком‚ от которого лучше держаться подальше‚ но интуиция говорот ему‚ что этот тупик – лучше любых ворот‚ он предлагает выход‚ единственный существующий для него выход‚ и‚ возможно‚ он чересчур поспешил от него отвернуться. От Биг Сура так же трудно отделаться‚ как убежать из Алькатраса‚ но иногда единственный путь спасения как раз и ведёт через Алькатрас. В Сан Франциско Керуак очень много пьёт‚ видит очень много людей‚ мечется от одних к другим‚ кидается то к одному‚ то к другому‚ как будто втайне ждёт‚ что кто-то чем-то ему поможет‚ он готов принять подсказку‚ он мучительно ищет её. Но в большинстве случаев люди предлагают ему свои истории и свои проблемы. Возможно‚ ему хватило бы одного-единственного по-настоящему серьёзного и участливого разговора. Заминка в том‚ что такие разговоры между ними не в ходу‚ у них принят другой тон‚ без сантиментов‚ и он сам не отступает от него‚ чувствуя отсутствие точек пересечения: его тема слишком серьёзна для соседства с иронией. При всём внимании многолюдной толпы‚ перетекающей с места на место‚ он чувствует себя а Сан Франциско не менее одиноким‚ чем в Биг Суре. Там не было людей‚ а серьёзности было предостаточно. Может‚ океан его и не полюбил‚ как «все‚ кто его знает»‚ но в отличие от них он не довольствуется позой‚ видит в нём того‚ кто он есть‚ и готов разговаривать серьёзно. Но сейчас Керуак хочет получить серьёзный совет от гуру в человеческом обличье. Позже (уже после вторичного паломничества в Биг Сур) ему удалось устроить встречу с «китайским мудрецом»‚ отцом художника Виктора Вана. Вердикт китайца не принёс практической пользы: Пишешь стихи‚ любишь выпить? Иди в горы‚ пей‚ что хочешь‚ и пиши стихи!

 

Керуак знает‚ что решается его судьба. Ему страшно. Поэтому он возвращается в Биг Сур уже не один‚ а в окружении верной дружины‚ целой армии‚ вооружённой жизнеутверждающими боеприпасами: начиная от марихуаны и алкоголя (Керуак предпочитал Токайское) и кончая интеллектом богемного вида. Собственно‚ он тянет за собой в Биг Сур весь свой мир‚ который оставляет мало времени и поводов для размышлений о том‚ кто есть кто на самом деле. Сталкивает силы двух авторитетов. Приходит на свой суровый экзамен в сопровождении группы поддержки. В конце концов‚ человеческий материал‚ подобный этому‚ лёг защитным валом вокруг Генри Миллера‚ ужившегося с Биг Суром.

Вряд ли Керуак надеется конвертировать Биг Сур‚ обратить его‚ подчинить мифу‚ как когда-то пробовал приобщить к буддизму мать-католичку. Для него не секрет‚ что здесь силы слишком неравны. Скорее‚ он хочет облегчить напряжение. Ему для решимости нужна поддержка‚ компания. Он надеется‚ что сможет укрыться от судьбы за дружескими спинами‚ почувствует себя в более привычной обстановке‚ которая станет буфером между ним и Биг Суром‚ оставя для него привычное второстепенное место.

 

Происходит‚ как и можно было ожидать‚ обратное. Что с того‚ что поиски смысла жизни когда-то сблизили этих людей! Все хотят знать‚ для чего человек появляется в мире‚ для чего ему даётся жизнь‚ и возможность говорить об этом на одном языке и общий опыт немало значат‚ пока тема остаётся общей и объединяюще-абстрактной‚ пока она остаётся лишь темой. А вот когда доходит до СВОЕЙ жизни‚ когда решается‚ быть ли ей и на каких условиях‚ коллективное мнение мало чего стоит. Твоя жизнь выдана тебе персонально‚ под личную расписку‚ и понять‚ что это значит – задание не для компании‚ решается в одиночку. Это то‚ о чём можно говорить откровенно один на один с водой и камнем Биг Сура‚ как с нерукотворной матрицей своего собственного сверх-я‚ готового показать тебе правду твоей жизни. Здесь наркоз «общего»‚ массового перестаёт действовать‚ выходит из строя‚ и вся материя интересов битников кажется очень далёкой от невымышленной реальности. Они ничего не замечают‚ не реагируют на то‚ что открывается его глазам и душе‚ поражая и сокрушая‚ как тяжёлое наваждение. Они этого не видят и не понимают – потому что для каждого есть своё время и место‚ а сейчас это не их время‚ не их тема‚ не их война… И в конце концов свою войну тоже надо заслужить. Они сочувствуют‚ видя странное отрешённое спокойствие и апатичную мрачность друга‚ но не находят в этом ничего симптоматичного: «все эти тяжёлые вибрации океана‚ земли. Это очень суровое место‚ и оно просто вышибло его». (Gifford & Lee)

 

Всё меньше доверия в их общении‚ всё больше сомнений‚ которые Керуак‚ чувствуя себя отделяющимся от общего круга‚ пытается разрешить‚ глядя на них и на себя со стороны‚ с новой для него точки:

«Я сознаю‚ что я просто нелепый чужак‚ гогочущий с другими чужаками без всякой причины вдалеке от всего‚ что когда-либо имело для меня значение‚ что бы это ни было – всегда эфемерный «визитёр» на Побережье‚ никогда не вникающий в чьи-то жизни там‚ потому что я всегда готов лететь обратно через страну‚ но тоже не в какую-то свою жизнь на другом конце‚ всего лишь странствующий чужак Старый Бык Воздушный Шарик‚ экспонат одиночества Дорана Койта‚ ожидающий на самом деле единственной настоящей поездки – на Венеру‚ к горе Миен Мо.» (J. Kerouac, Big Sur)

 

Он всё ещё немного кокетничает‚ немного рисуется‚ куражится. Компания этому помогает‚помогает разве что этому‚ а в остальном всё больше мешает‚ начинает тяготить‚ раздражать. Они здесь чужие‚ посторонние‚ их присутствие моментами выглядит кощунственным. Общество досаждает и в то же время ни от чего не защищает. Зачем он заманивал их сюда так старательно? Есть что-то порочное в том‚ что человек‚ ожидающий спасения и решения от надчеловеческого‚ для защиты всё равно прибегает к людям и верность своему месту среди людей считает долгом чести‚ тогда как единственной возможной честностью является одна лишь верность себе‚ без неё всё обман. Человек должен быть один‚ когда ведёт разговор с вечностью.

«… как раз тогда я впрямь вижу‚ что моя звезда ещё светит для меня‚ как делала это все 38 лет над детской кроваткой‚ за корабельными окнами‚ тюремными окнами‚ над спальными мешками‚ только теперь она тупей и тусклей и становится всё нечётче‚ как ежели бы даже моя собственная звезда сделалась отворачивающейся от забот обо мне‚ как я от забот о ней – Фактически все мы посторонние с чужими глазами сидящие в полуночной гостиной ни для чего.» (J. Kerouac, Big Sur)

 

Отложить приговор вовсе не значит его избежать. Поэтому новое бегство в Сан Франциско тоже не приносит облегчения. Друзья не перестают быть друзьями‚ но быть рядом уже не значит для них быть вместе. Их близость‚ когда-то означавшая для него изрядный шаг вперёд‚ бывшая их общим котлом самостоятельности‚ прозрения‚ вдохновения и свободы‚ теперь становится тормозом. Светом тормозного фонаря.

Друзья оказываются всё более бесполезными. Друзья не могут помочь ему: у них просто нет того средства‚ в котором он нуждается‚ у них нет того‚ что может его спасти‚ они сильны только в пределах своей площадки. Друзья не хуже и не лучше‚ им просто легче удаётся быть «аутентичными»‚ их устраивает жизнь в одной плоскости‚ а он никогда не помещался в ней целиком‚ поэтому не мог слепо принимать всех её условий. Был момент‚ когда ему показалось‚ что‚ став «королём»‚ он перешёл границы игры или стал её центром‚ но это не могло быть так: для остальных он всегда был только частью‚ только меньшим. Не королём‚ а одним из домашних гениев. И он тоже не мог считать себя по-настоящему своим среди них‚ у него всегда был запасной вариант с тыла. Не там и не здесь. Но чтобы действительно что-то значить‚ надо было не просто переступить границу‚ а уйти совсем. Не ждать.

 

Они делали ставку на время и на молодость‚ старались продлить своё детство навечно‚ удержать при себе этого идола‚ делавшего их правыми во всём‚ потому что будущее было за ними. За них было время. Оставаясь детьми‚ они могли считать себя бессмертными. Они отказывались взрослеть‚ отдавая свою веру культу транзита преходящего‚ смены момента‚ как если бы в этом и был секрет молодости – вечной молодости – вместе с секретом её мудрости. Ни на чём не останавливаться‚ ни к чему не привязываться‚ включая саму жизнь‚ её тупик‚ от которого можно уйти: в транс‚ в любовь или в дорогу. «С камня на камень» … «как мечты»… Дорога бесконечна‚ она всегда готова принять новых учеников. Да‚ но именно новых – вместе с неподдельностью их молодости‚ которой есть куда стремиться вперёд‚ с её ненаигранной наивностью‚. Молодость идёт в ученики к дороге не по привычке‚ не по наркотической зависимости от неё‚ как от дозы верного средства‚ а потому что хочет: хочет жадно‚ хочет больше‚ хочет СТАТЬ. Не искусственная незрелость делает молодым‚ а сознание недостигнутости зрелости. Как могут чувствовать себя стоящими в начале пути те‚ кто привык ездить туда-сюда через весь континент? Чтобы снова стать тем же Керуаком дороги‚ ему надо бы снова стать нищим и сирым‚ так же искать‚ так же хотеть всё узнать и понять‚ так же жадно гнать вперёд… – куда?? – так же не знать‚ что его ждёт‚ и жить так‚ как если бы прошлого не было и сравнивать не с чем. Он ещё мог бы родиться заново‚ компас его сердца показывает правильно‚ иначе он не очутился бы в Биг Суре‚ дойдя до жизненного распутья‚ до магистральной развязки. Но как сменить маршрут‚ не покидая старой трассы? Как родиться заново‚ не умерев? – Родишься точно таким‚ каким «не умер»! Надо делать шаг‚ пока дверь ещё открыта‚ пока звезда ещё видна.

Он готов сдвинуться‚ развернуться – но всего на полшага. Он не умеет быть один. В романе «Биг Сур» он примеряет на себя новый для него уровень глубины‚ он по-прежнему старается быть честным с собой‚ сохранять прямоту‚ избегая манерности и литературности. Однако‚ уводя глубже‚ роман теряет в непосредственности‚ как будто автору уже с трудом удаётся вызвать в себе воспоминание о чертах юношеского восприятия‚ культ которого продолжает довлеть над ним‚ вызывая чувствительное внутреннее паздвоение‚ перекрывающее положения теории «верхушки и дна»‚ промежуток между которыми успел заполниться илом‚ как между островом и сушей. Вероятность резкого поворота страшит его‚ воспринимаясь не как возможное начало жизни‚ а только как её конец.

 

Задача‚ ради которой Керуак прибыл на Западное Побережье‚ ещё не решена‚ и он послушно ждёт‚ не спешит вернуться на Восток‚ коротая время в Сан Франциско. У него есть ещё одна попытка‚ третий тур – а он всё так же не может объяснить себе‚ что тянет его в сторону бигсурской сцены‚вызывающей в нём дрожь как перед эшафотом. Но ведь он пока ещё на всё способен‚ он ещё жив! И на этот раз он защищён самым сильным из известных ему средств: он везёт в Биг Сур свою новую любовь‚ возникшую только что весьма кстати. Если не поэтическое экспериментаторство и не мужское сообщество‚то‚ может быть‚ любовь заслужит милосердие для него.

Но ведь для настоящего милосердия нужна настоящая любовь. А что из его запасов‚ из его багажа было настоящим? Все прежние ценности обнажаются до голой сути‚ показывая свою несостоятельность и непрочность. Непрочность была провозглашена залогом постоянства‚ но это тоже обман‚ тоже розыгрыш. Изменчивость‚ превращённая в принцип и ставшая привычкой‚ отрицающей всякую внутреннюю мобильность в пользу внешней‚ сковывает так‚ что любая дорога перестаёт означать движение‚ перевоплощаясь в замкнутый круг‚ в полметра беговой дорожки тренажёра. Бежать становится незачем и некуда‚ а доступность карманного варианта сатори даёт возможность получить его‚ вовсе не сходя с места‚ а порой довольствуясь одним названием‚ что Керуак и продемонстрирует позже в романе «Сатори в Париже». Это самое время сойти с дорожки‚ покинуть путь‚ замкнувшийся на себе.

 

На этот раз ему даже не понадобилось доезжать до Биг Сура‚ чтобы понять: всё‚ что он туда везёт‚ всё не то‚ всё «псевдо». По сути‚ всё и было с самого начала вымыслом. Не было вымыслом только желание получить ответ. Получить жизнь.

И не кто-то‚ не мистическое бигсурское «присутствие»‚ а он сам судит свою жизнь‚ безжалостно выставляя перед абсолютным фоном наивысшие достижения своей образовательной системы. Он сам ставит им уничтожающую их оценку – он ставит её себе.

Обречённость затеи становится ясна ещё в пути. Он сделал неправильный выбор. Он хотел сойти с тренажёра только наполовину‚ ничем по-настоящему не жертвуя. Раньше это ему удавалось. Но разница в том‚ что раз дошло до камня дна‚ то половины уже не учитываются‚ не котируются. И каждая минута здесь‚ с самого начала‚ окрашивается мрачными‚ погребальными тонами. У Керуака уже нет никаких иллюзий‚ дело предстаёт во всей серьёзности. Разоблачая свой миф‚ он разоблачает себя и не может убедить себя быть снисходительным. Если он не сумел вовремя стать взрослым‚ пора‚ по крайней мере‚ перестать воображать себя младенцем. Когда-то надо перестать себя дурачить.

Характерно‚ что когда роман «Биг Сур» был написан‚ он имел огромный‚ как ни одна другая из книг Керуака‚ успех у критиков. Всё по милости «пугающей честности»‚ с какой автор обнажал движения своей души. Честность выглядела пугающей‚ потому что была вне правил игры.

Знание начинает открываться ему во всей своей безумной серьёзности‚ к которой он ничем не приучен.

«Я вдруг замечаю‚ как будто в первый раз‚ как ужасным образом листья каньона‚ которые умудрились быть унесёнными к прибою‚ все‚ трепеща‚ движутся в порывах ветра‚ посылаясь под конец в прибой‚ чтобы быть растерзанными и исхлёстанными и растворёнными и взятыми морем – я поворачиваюсь вокруг и замечаю‚ как ветер прямо оттерзывает их с деревьев и в море‚ прямо оттерзывает‚ как если бы до смерти – При моём состоянии они выглядят людьми‚ трепыхающимися к этой пропасти – Поспешая‚ поспешая – в этом ужасном громадном рёве шквального осеннего сурского ветра.» (J. Kerouac, Big Sur)

 

Здесь бесполезно прикидываться маленьким. Но пазве только здесь? Смотри: ведь это жизнь‚ какая она есть‚ без маскарада‚ и ничего серьёзней не бывает.

«Я неожиданно вспоминаю Джеймса Джойса и пялюсь на волны‚ сознавая: «Всё лето ты просиживал здесь‚ записывая так называемый звук волн‚ не отдавая себе отчёта‚ насколько серьёзна наша жизнь и обречённость‚ ты‚ дурень‚ беспечный мальчонка с карандашом‚ неужели до тебя не доходит‚ что ты использовал слова‚ как беспечную игру – все эти дивные скептичные вещи‚ которые ты писал о гробах и морской смерти ЭТО ВСЕ ПРАВДА ТЫ БОЛВАН! Джойс мёртв! Море забрало его! оно заберёт ТЕБЯ!» (J. Kerouac, Big Sur)

 

Всё верно. В настоящей жизни ничто не происходит наполовину. Одна из путеводных звёзд Керуака: Джеймс Джойс‚ такой же экс-католик в поисках мистического опыта‚ и так же игнорировавший его живые источники. Получай модель целиком‚ бери кумира вместе с его финалом‚ ведь ты сам его выбрал. Но разве кто-то думает о финале‚ готовя свою лазейку из Алькатраса? Главное – свобода‚ и каждый верит в свою способность не попасть прямиком на дно или в ещё более безнадёжную клетку.

Надо уметь вовремя соскочить с поезда‚ когда он сворачивает на резервный путь. Требовалось немало смелости‚ чтобы сесть на этот поезд‚ встать на этот путь. Теперь её нужно ещё больше‚ чтобы с него сойти‚ потому что тут ты один. А если не сойдёшь‚ всё равно останешься один..

И теперь вот она‚ перед тобой‚ в твоём распоряжении‚ идеальная школа трансцендентного опыта‚ правда жизни‚ её обнажённый смысл‚ ради которого были все поиски‚ все эксперименты‚ во имя и именем которого разрабатывалась бито-ударная концепция‚ принцип постижения смысла средствами отказа от всякого осмысления‚ стиль‚ код‚ язык‚ формула счастья в неведении‚ в лепетании‚ бормотании‚ косноязычии… Если мы будем‚ как дети‚ то нас не накажут… то жизнь нас пощадит…

 

Его лихорадит‚ знобит‚ он корчится‚ не может найти себе места. Слишком тяжкая ответственность – вдруг всё понять. Теперь будет невозможно делать вид‚ что этого не было‚ и невозможно продолжать жить вразрез с тем‚ что понял‚ а согласия не найти‚ не перечеркнув целую жизнь‚ целый мир‚ не осудив их. Сейчас ему никак не удаётся убедить себя в ценности прожитого и сделанного. А кто он без этого? Лучше уж назвать тюрьму свободой‚ а свободу тюрьмой‚ и исходить из этого‚ выбирая‚ в какую сторону бежать.

Все вокруг внезапно становятся ему чужими‚ он начинает каждого подозревать‚ как будто все‚ кого он знает‚ одержимы желанием его унизить‚ предать‚ даже отравить… Убить.

У него исчезло всякое влечение к недавней возлюбленной‚ он ясно видит‚ какая огромная дистанция‚ какая пропасть их разделяет. Мысленно он укоряет и её‚ и друзей в бессердечии‚ и тут же мысленно же кается‚ поскольку понимает‚ что это не их‚ его сюжет.

«Не болван ли я попросту‚ который никогда не научится иметь приличные‚ с видом на вечность‚ глубокие отношения с женщиной и продолжает бросаться этим ради пения с бутылкой? – В коем случае моя собственная жизнь всё равно закончена‚ и вот Джойсовские волны со своими слепыми ртами‚ говорящие: «Да‚ это так»‚ и вот листья‚ спешащие друг за другом по песку и проваливающиеся – На деле река доставляет их сотнями больше каждую минуту прямо с задних холмов – Этот большой ветер рвёт и ревёт‚ всё жёлто-солнечное и синяя ярость повсюду – Я вижу как камни шатаются‚ похоже Бог действительно свирепеет от такого мира и близок к тому‚ чтобы его уничтожить: большие скалы‚ качающиеся в моих онемевших глазах: Бог говорит: «Это зашло слишком далеко‚ все вы всё разрушаете так или иначе трах бах конец СЕЙЧАС». » (J. Kerouac, Big Sur)

 

Он не преувеличивает. Для него это действительно конец света. И этот конец наступает СЕЙЧАС. Правда‚ начало ему было положено раньше‚ задолго до Биг Сура. Тогда‚ когда он соглашался на сомнительные условия‚ принимал полуправду‚ отворачивался от того‚ что начинало казаться «скучным или тупиковым»‚ всё легче открещивался от всего‚ для чего нужны другие‚ незатверженные им правила. От этого и долгожданная слава имела для него «вкус пепла»‚ поворачивая его к прошлому вместо будущего‚ как будто правда‚ которой он старался жить и которую старался писать‚ на этом окончательно его покинула.

 

Каждый мир правдив и лжив по-своему. Никакой новый мир не бывает правдивей или лживей старого. Керуак‚ раздаривая экземпляры своей главной книги друзьям‚ извиняется за то‚ что местами погрешил против истины в своих описаниях‚ изменил правду их общей действительности. Он ждёт‚ что на него будут сердиться. Но до этих тонкостей никому нет дела (а кое-кто по многу лет даже не раскрывает его книг‚ не желая переживать себя и своё прошлое заново) – и что-то говорит ему‚ что им также нет дела ни до правды‚ ни до него. С этих пор правда жизни заботит его уже меньше‚ чем правда позы‚ но и поза выглядит всё менее убедительной.

Было как-то сказано‚ что для героев книг Керуака‚ как и для их прототипов‚ «дорога‚ а не кусок асфальта у подъезда‚ была лучшим местом для машины». Но какая‚ в сущности‚ разница‚ что создаёт человеку (и машине) лимиты‚ начиная с его первых юношеских уроков жизни и любви: он сам выбирает‚ кому подчиниться – родителям или друзьям‚ традиции или бунту. Насколько дальше может доставить машина‚ если она стоит не у переднего крыльца‚ а на задворках? Одна полуправда не лучше другой‚ и в ней не больше правды‚ лучше может быть только то‚ что она новей. К правде это её не приближает. Правда не бывает старой или новой‚ и поэтому всегда приносится в жертву полуправде‚ чтобы отмечать ею бег времени. Поэтому так страшно согласиться с Биг Суром‚ доверить ему себя: в нём всё правда‚ а время ничего не решает. Времени как бы нет‚ время исчезает‚ и исчезает всё‚ что имеет связь со временем. Биг Сур не помогает разнообразить игру‚ он помогает понять‚ что все игры одинаковы‚ и помогает выбрать жизнь. Бери‚ если хочешь. Бери столько‚ сколько захочешь. Захочешь – выйдешь отсюда новым человеком. Жизнь ‚ свободная от всяких игр – это то‚ что здесь приготовлено‚ причём исключительно для тех‚ кто приближается с решимостью‚ приличествующей при встрече со своим каменным дном.

Проверку концентрированной реальностью выдерживает только то‚ что тоже реально: и вчера‚ и сегодня‚ и завтра. Много ли такого человек имеет за душой? И всё-таки всегда достаточно – всегда достаточно одной силы желания получить спасительный ответ‚ чтобы он был дан. Проси‚ проси – но не выторговывай зоны комфорта‚ не ставь условий – тогда будет дано тебе.

До последней‚ апокалиптической ночи Керуак так ни в чём и не видит для себя выхода‚ ни в чём и ни в ком не встречает сочувствия‚ пока ведёт свою войну за жизнь. Всё враждебно‚ всё отрицание‚ всё – пытка. Бесчувственные‚ равнодушные друзья‚ расчётливая женщина со своим сумасбродным ребёнком… Беспощадное совершенство скал… Ночью ему невозможно заснуть. Он выходит из комнаты‚ в которой спит ребёнок‚ и залезает в спальный мешок на террасе. Это не лучше. Всё его отторгает. Он без конца спускается к ручью‚ чтобы выпить воды. Без конца. Он не понимает‚ почему ему так часто надо пить‚ почему ему никак не напиться. Женщина этого тоже не понимает. Они пробуют лечь в один мешок вдвоём. Кожа у обоих моментально покрывается влагой‚ стекающей потоками‚ а жажда мучит ещё сильней. Он встаёт‚ ложится‚ опять встаёт и опять ложится. В душе у него идёт мучительная‚ страшная борьба‚ он так от неё устал‚ что хочет уже только одного – заснуть. Просто заснуть. Остальные давно заснули. Чем-то эта сцена в ночном бигсурском каньоне наводит на сравнение с образом ночи Гефсиманского сада‚ где тот‚ кто не спит‚ остаётся в одиночестве‚ чтобы принять окончательное решение‚ сделать свой главный выбор. Не есть ли это тот саный единственный шанс: искупить агонией безвыходности то‚ чему предназначено знаменовать время и только время и что превращает душу в свою арену‚ оттирая и застилая правду бессмертную? Шанс отдать зрелость и перезрелость закатного сознания в обмен на спасительное рождение живого света. Какая разница‚ кем ты в нём будешь и с кем? Кто тебя осудит и кто одобрит? Душа проснулась‚ она хочет жить. Это её час. Душе моя‚ душе моя‚ возстани‚ что спиши! Неужели нет у тебя ни одной заповеди‚ достойной утверждения на каменных скрижалях Биг Сура? Вот он дан тебе‚ этот камень‚ он для тебя пришёл на Запад с Востока‚ идя на Восток‚ он готов принять и держать твою правду‚ если истина твоей жизни и будет правдой. Неужели есть у тебя что-то‚ что дороже этого? Твоя слава? Поза? Миф‚ друзья‚ любовь?.. Твой долг перед прошлым? Перед прошлой изменой будущему?.. Ночь длится не вечно‚ и надо решать‚ к какой чаше протянуть руку.

Впервые он предстаёт перед собой вне привычной системы оценок и определений‚ впервые видит всё в новом для себя масштабе. Голова его ломится от образов‚ голосов‚ догадок‚ полу-прозрений. Он вдруг начинает бояться всех‚ кого привёз сюда с собой‚ ему мерещится‚ что все они в сговоре‚ всегда были в сговоре‚ что ещё до рассвета они хотят его схватить и погубить. Все‚ все‚ с кем он был вместе эти годы. Они его сюда заманили‚ они тщательно всё спланировали и теперь ждут только удобного момента. Вот он слышит рёв моторов‚ доносящийся с шоссе. Они приближаются! Но кто же они на самом деле‚ почему хотят его погибели? А-а‚ конечно‚ они все – коммунисты‚ они его преследуют за то‚ что он католик – был когда-то католиком. Он ведь действительно знает среди своих знакомых бывших коммунистов‚ конвертировавшихся в буддизм. Он всегда знал‚ что коммунисты (значит‚ теперь буддисты) заодно с нечистой силой. Он чувствует вокруг себя целую толпу нечисти‚ раздражающие голоса доводят его до безумия…

И бдруг он видит крест.

«Вдруг‚ так ясно‚ как всё‚ что я когда-либо видел в своей жизни‚ я вижу Крест.»

«Я вижу Крест‚ он молчит‚ он остаётся долгое время‚ моё сердце уходит к нему‚ всё моё тело растворяется прочь к нему‚ я протягиваю руки‚ чтоб быть взятым к нему‚ Богом быть взятым прочь‚ моё тело начинает обмирать к Кресту‚ стоящему в светящемся участке темноты‚ я начинаю кричать‚ потому что знаю‚ что умираю‚ но я не хочу пугать Билли или кого-нибудь своим смертным криком‚ поэтому я проглатываю крик и просто позволяю себе пойти в смерть и Крест: как только это происходит‚ я медленно погружаюсь обратно в жизнь – поэтому бесы опять здесь‚ посыльные шлют в уши приказы подумать сызнова‚ лепечущие секреты зашиканы‚ неожиданно я вижу Крест снова‚ на этот раз меньше и далеко‚ но так же ясно‚ и я говорю сквозь шум голосов: «Я с тобой‚ Иисус‚ навсегда‚ спасибо» – я лежу в холодном поту‚ недоумевая что стряслось со мной‚ годами моих буддийских занятий и подкуривания‚ самодовольной медитации на пустоте и ни с того ни с сего Крест явлен мне – Мои глаза наполняются слезами – Мы все будем спасены.» (J. Kerouac, Big Sur)

 

Крест? Кажется‚ разве что шаман был бы здесь к месту‚ чтобы помочь уцелеть. Человек здесь никто‚ а человечность христианства не теряет ли смысл в отсутствии людей? Но нет‚ здесь – это‚ пожалуй‚ слишком даже для шамана‚ и важнее суметь быть просто человеком и верить тоже как человек.

Схватка продолжается ещё и ещё раз. Угрозы перемежаются оправданиями. От оправданий отказаться особенно трудно. Когда начинает светать‚ вконец измученный Керуак, устав защищаться, тащится со спальным мешком прочь от дома‚ поднимается к дороге и засыпает у обочины‚ почти повторяя свою первую бигсурскую ночную траекторию‚ когда‚ отшатнувшись от пропасти‚ искал безопасного места. Только тогда она вела его вглубь‚ а теперь он бежит наружу‚ в ту же сторону‚ с которой заходил. Он знает‚ что что-то в нём умерло‚ какая-то его частица‚ но он предпочёл сдать свои позиции прошлому и стать жертвой без надежды на возрождение. Что он потерял: свою веру или своё неверие? А может‚ он просто узнал им цену. Каждый сам выбирает за себя‚ что похоронить. Всему‚ что он считал лучшим в себе и рядом с собой‚ он сам отказывает в праве на будущее‚ а тем будущим‚ которое мог бы иметь‚ расплачивается с прошлым‚ перед которым чувствует себя должником. Теперь его жертва пойдёт на корм богу Мифа. Что сердиться на Биг Сур! Ему просто было страшно посмотреть в глаза себе самому.

«Неужели я не человеческое существо и не делал самого лучшего точно так же‚ как любой другой? никогда не стараясь сделать кому-то по-настоящему больно или полушутя понося Небо? – слова‚ которые я исследовал всю жизнь‚ вдруг до меня дошли во всей своей серьёзности и отчётливом бессмертии‚ никогда больше мне не быть «беспечным поэтом» «поющим» «о смерти» причастным романтическим материям: «Иди ты крошка праха ты со своим илом миллиарда лет‚ здесь миллиард кусков ила для тебя‚ вытряхни их из своего шейкера» – и вся зелёная природа каньона теперь качается под утренним солнцем с видом жестокого идиотического правления.» (J. Kerouac, Big Sur)

Впервые он взял решение на себя и теперь знает‚ что его приговор себе окончателен. Он не прошёл конкурс. Не заслужил реальности более реальной‚ чем та‚ с которой сжился.

Глаза тлена видят тлен. Он требует немедленного отъезда. Эта школа потеряла для него смысл‚ и ему больше не ждать своего Гефсиманского сада – хотя и та школа‚ и те сады‚ к которым он возвращается‚ сдавшись прошлому‚ тоже перестали хоть что-нибудь значить.

Сатори состоялось‚ но с обратным желаемому результатом.

Он не принимает участия в сборах‚ в уборке‚ он тупо сидит‚ чувствуя только холодное оцепенение непоправимости. Произошла величайшая трагедия‚ но он не умер. Он ещё сделает прощальный круг по своей дороге. Он смотрит с недоброй апатией‚ как возятся‚ собираясь к отъезду‚ недоумевающие о причинах спешки люди. Ему стало спокойно и безразлично. Из мира ушла жизнь‚ и её больше неоткуда ждать.

Тут он замечает яму‚ вырытую‚ чтобы закопать в неё мусор. Вдруг до него доходит‚ что по размеру она точно соответствует детской могиле. Он зло шутит. Но нет‚ он ошибается: эта яма предназначена не для маленького тирана‚ сына его разлюбленной возлюбленной‚ она для него самого‚ для наивной веры «беспечного поэта»‚ для его поиска.

А опустевшая оболочка возвращается в миф.

 

Последняя фотография Керуака (с женой Стеллой). Фото James Coyne.

 

 

У человека творящего (и вообще почти у каждого – аутентичного не мифу) бывает – должен быть – свой Гефсиманский сад и шанс своей Голгофы‚ искупающей грех времени‚ с вероятностью последующего воскрешения: это уж кто как справится. Но без Голгофы воскрешения не случаются никогда.

Каждый‚ кто рождается и живёт сегодня‚ хочет получать от мира сегодняшнего – и отдавать миру сегодняшнему. Никто не хочет чувствовать себя изгнанным из своего времени‚ хотя бы он и жил на дороге‚ как Керуак. Ставшая легендарной дорога‚ по которой он бродяжничал‚ вполне для него годилась‚ пока он её не перерос. Дорога‚ как и время‚ способна создавать человека‚ способна его вести и учить – тому‚ например‚ что дороге не нужна его верность. Он сам может стать своей дорогой. Как сам может стать и своим Биг Суром.

 

После Биг Сура Керуака ожидало отдаление от друзей‚ быстрая потеря творческой силы‚ скорое увядание славы с наступлением более новых и более мятежных времён‚ и чёрное пьянство. Всё же роман «Биг Сур» был написан и имел успех‚ что способствовало привлечению в Биг Сур новых туристов.

Как-то вечером в Нью Йорке‚ возвращаясь с художником Твардовичем по улице домой‚ Керуак сошёл с тротуара и лёг на асфальт поперёк троллейбусной трассы. Желая уберечь его‚ Твардович громко объявлял: «ЭТО ДЖЕК КЕРУАК‚ СНОВА НА ДОРОГЕ».

 

Апрель 2004

 

Керуак в Танжире. Фото William Burroughs.

 

НЕВАДА

 

КАЛИФОРНИЯ

 

НЕВАДА

 

НЕВАДА

 

Альварадо в ночи, и она наконец холодна.
Появляется что-то другое, что-то несколько глубже стекла.
И не будет намного трудней,
нет, не будет намного трудней попробовать снова.

Мы закажем в баре экспрессо прямо сюда,img_54ad80ef09dc9
Стол снаружи даст дыму твоей сигареты достаточно воздуха.
У кого-то гитара,
И он бряцает мимо аккордов и пробует снова.

Кто поставил на полку, к которой приблизились наши шаги,
Эту новую Библию без малейших следов головы и руки?
И не будет намного трудней,
нет, не будет намного трудней попробовать снова.

Ты сказала: «Смотри, как они притворяются, что ничто им не ново.
Всё равно они в куртках, для них это вид истязания плоти.
Подстегнёт ли прохлада шаги,
спросит холод.» Не стану гадать, не скажу ни слова.

/перевод с английского/

1

 

Что уходит, когда птицы падают, обмякнув?

 

Плавучесть рыб уходит

и гибкость змей.

 

Что сохраняется

в аранжировке кожи?

 

Кто-то считает, что НИЧЕГО,

НИЧЕГО, КРОМЕ ФОРМЫ, не сохранится

в посмертных слепках стекловолокна,

раскрашенных руками до живого рыбьего

сверканья.

 

Энциклопедия об этом скажет так:

«Плоть после смерти истлевает».

 

2

 

Стать Мужчиной Парика

(из рассказа Джозефа Тано)

 

Возможно, воин молодой из племени Хули решает посещать семнадцать месяцев учёбу в школе париков, растит свои волосы сильными, укрепляя их ежедневно настоем трав. К выпуску он сплетает великолепный парик из своих же волос. Обычай и гордость велят его затем украсить.

 

Нуждаясь в перьях, он вяжет одну тысячу петель из внутреннего стебля кораллового папоротника, похожего на проволоку: каждая петля обвязывает женское запястье. Когда вязание закончено, он входит в лес и там проводит целый день, крепя узлы на ветках кустов шефферды.

 

А следующим утром, пока не рассвело, он собирается, и прячется, и поджидает петуха окрестной райской птицы – рагианы, которая идёт по веткам и ищет корм к заре. Удачлив воин. Он отлично выбрал место. Не знает птица трюк с узлами и вязнет головой по шею, стараясь выбраться из них.

 

Охотник, может быть, возьмёт лишь хвостовые перья (фонтан из арок цвета сомон), а птицу выпустит, чтоб отрастила перья снова. А может быть свернёт ей шею и освежует, наполняя шкурку мхом.

 

Потом Мужчина Парика лицо раскрасит жёлтым, как у птицы.

 

Потом он должен обучиться танцам.

Потом он сходит на войну.

 

Потом он, если выживет, обязан

 

найти себе жену.

 

3

 

Охотник за трофеями и озабоченный водитель

с совой амбарной, сбитой на дороге, в своей руке –

сюда приходят оба:

к таксидермисту,

к мудрецу дорог натуралисту,

к охотнику, холодному, как кость,

свежующему мёртвых,

к шаману с погремушкой из копыта, имбирём

и охрой цвета крови.

 

Идёт работа в задних комнатах при свете дня.

У одного в десятке тысяч Леонардовы глаза,

Чтоб смочь построить храм из миловидных мёртвых.

 

4

 

Помнишь белого медведя в терминале аэровокзала?

 

Из-за волос, прозрачных и пустых, как лучшее стекло,

он светится.

 

В формальных парках Вены обитают птицы, поющие одни

классические темы.

Особый свет приманивает пыль перед паденьем в солнечные чердаки

прославленных музеев

на экспонаты, растрёпанные и забытые.

 

Я всегда подбирал перья и камни.

 

В пятьдесят мои волосы наконец достаточно длинны,

чтобы вплести в них перья.

 

5

 

Современный обиход холоден и хирургичен:

 

для птиц или млекопитающих:

аккуратно снимается кожа;

измеряется туша;

удаляется плоть;

иссушаются

кости и связки;

 

для рыб и рептилий:

их тело вымерено жидким силиконом;

а слепок высушен, наполнен стекловолокном

и выкрашен с определённой бережностью.

 

Орудия:

микрометр,

фотография,

спектральный круг;

тетради заполнены

старательным почерком.

 

6

 

Ловкие практики вкладывают себя

в лучшие глаза, какие им под силу,

 

Работая хромовой кислотой,

уриной и пеплом, тинктурой меркурия —

холят облачения радужных птиц;

ставят своих тварей осторожно, как вопросы,

 

изобретённые необычайными учёными,

и в любопытстве остающимися скрупулёзными.

 

Кости в арматуре размещают;

глиной их поверхность облепляют –

 

сверяясь всегда (по ходу дела)

с памятью о живых и целых.

 

Затем ковкой проволокой,

чёрной нитью и согнутой

 

иглой, зелёной, как малахит,

делают и прячут гладкие швы;

 

затягивают каждый шов туго

и непромокаемо глухо.

 

 

/перевод с английского/

2

Моё познание другого рода,

чем у отца. Оно пахнет, как чёрный плющ

и как фикус, вымокший

под весенним дождём.

 

3

Вот чего ни один не понимает: зло настолько близко ко мне,

оно не раскроет своего имени. Мне приходится выискивать его

в складках своего платья, в памяти, в сухих камнях,

которые я оставила в постели.

 

5

У меня опять яркие волосы. Длинные, лёгкие.

Блики света или порой огня

убеждают меня

в присутствии Бога.

 

6

Сегодняшним вечером воздух невкусный. Вкуса соли. Запах

Си-минора или потерянной шляпы. Я продолжаю класть свои камни

в потерянную стену, где свет раздробится на чёрное и жёлтое,

но когда-нибудь примет моё имя.

 

7

Было время, когда я должна была произносить своё имя по складам

в обратном порядке. Перед старшими. Мой рот наполнялся гвоздями

и шпильками.

 

8

Вкус жёсткой кожаной паутины отцовской руки, гладящей мои

волосы, и ненависть к её прикосновениям, потому что в них нет ничего.

Как лёд в рождественских ручьях, когда я подняла свои юбки и пошла

обратно к тем и старалась распробовать кусочки льда у себя во рту.

Денниус окликнул меня и сказал, что всё будет хорошо, но я

поскользнулась на камнях и упала на берег, и тогда Денниус

окликнул меня опять.

 

9

Я религиозный человек, но

сложена вдвое,

как чёрная ламповая ткань.

 

 

11

Позволь мне выйти, всего один раз, в место

мокрой травы и дождя

и каменных таблиц,   сложенных вместе,

как в скинии, и лиц

моих воспоминаний, соединённых вместе –

вместо того, что есть здесь,

где всё пауки и воздух и холодное

люминисцентное несчастье слов.

 

 

/перевод с английского/

 

ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНЫЕ АСПЕКТЫ НОНКОНФОРМИЗМА

И ОСНОВНЫЕ ТЕЧЕНИЯ

 

Марина Унксова, Санкт-Петербург, Россия

 

КОНЦЕПТУАЛИЗМ

НЕОРЕАЛИЗМ, НЕОИМПРЕССИОНИЗМ

НЕОСИМВОЛИЗМ

ЭКСПРЕССИОНИЗМ

СЮРРЕАЛИЗМ

АБСТРАКЦИОНИЗМ

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

 

Нонконформизм или неофициальное советское искусство – своеобразное, во многом парадоксальное отражение в изобразительном искусстве духовной, психологической и общественной ситуации в Советском Союзе 1960-х-1980-х годов 20-го века.

 

В отличие от официального, неофициальное советское искусство оказывало предпочтение не содержанию, а художественной форме, в создании которой художники были совершенно свободны и самостоятельны. Отрыв формы от содержания приводил, согласно официальной доктрине советского искусства, к утрате содержания, поэтому неофициальное искусство – нонконформизм – определялось как формализм и преследовалось.

Искусство нонконформизма, несмотря на то, что причисляемые к этому направлению художники чаще всего не были сознательными приверженцами основного философского направления 20-го века, вполне можно назвать экзистенциалистским, так как утверждало абсолютную уникальность отдельного человека. Идеалистическая эстетика нонконформизма основывалась на представлении о душе (внутреннем Я) художника как источника прекрасного. В таком представлении содержался бунтарский протест против объективизированного мира, преодоление пропасти между субъективностью и объективностью, что привело к выражению проблемы бытия в тревожных и необычных формах. Экзистенциальный бунт нонконформизма был созвучен мировому искусству 20-го века и – с опозданием на несколько десятилетий – включил русское искусство в мировое художественное пространство.

Как искусство во всём мире, нонконформизм стал формалистическим, опосредованным зеркалом эмпирической реальности, породив массивы нового психологического материала.

В основе экзистенциалистского бунта лежала максимализированная советским тоталитаризмом угроза утраты своей индивидуальности. Общемировая тревога 20-го века по поводу того, что созданный человеком мир объектов подчиняет себе того, кто его создал и кто, находясь внутри этого мира, утрачивает свою субъективность, в советских условиях усиливалась господством коллективистской идеологии. Эта идеология, возведённая в ранг государственной политики, допускала существование исключительно конформистов, непоколебимых в своём желании быть не собой, но частью целого.

С. Кьеркегор понимал существование (экзистенцию) как нечто предельно субъективное. “Экзистенция является постоянно единичной, общее (абстрактное) не существует” (1). Экзистенциализм художников-нонконформистов (в большинстве случаев бессознательный) явился проявлением мужества творца быть собой, не бояться взглянуть в лицо общечеловеческой проблеме отсутствия смысла жизни. Поиск смысла и возникновение отчаяния в 20-м веке связаны с утратой Бога в предыдущем, 19-м столетии. “Вместе с Ним умерла вся система ценностей и смыслов, внутри которой существовал человек. Это переломное событие ощущается как утрата и как освобождение и ведёт к мужеству, принимающему небытиå на себя” (П. Тиллих, 1952). Нонконформизм как художественное направление в высшей степени обладал свойственным современному искусству творческим мужеством смотреть в лицо отчаянию реальности и, выразив его в своих произведениях, проявить мужество быть собой.

Та ярость, с которой советская идеология обрушилась на нонконформизм, свидетельствовала об ощущении серьёзной угрозы духовности общества, исходящей изнутри, от его части. Невротический симптом сопротивления небытию путём редукции бытия, т. е. отрицания каких-либо сторон действительности, указывает на невротические механизмы защиты в самом антиэкзистенциалистском стремлении к традиционным гарантиям, к идеализированному натурализму социалистического реализма. Для экзистенциалистского искусства 20-го века характерно мужество отчаяния, порождённое отсутствием смысла существования, и самоутверждение вопреки всему. Применительно к личности художника тревога судьбы и смерти явилась главной проблемой современного искусства и нонконформизма как его части.

Для нонконформизма характерны углублённость в душу (внутреннее Я) художника и необычные формы выражения нового психологического материала. “Бодрствующая душа” художника вступает в контакт с любым, самым малым явлением современной ему действительности, освещает новые грани объекта при его соприкосновении с душевной жизнью. “Чувствующая мысль”, тяготея к осмысленности впечатлений, при помощи ассоциаций наделяет смыслом всякий образ или намёк на него в картине.

Напряжение душевных сил способно обострить и направить мысль и душу художника в запредельные, недоступные обычному опыту, но необходимые для творчества области. По самым разным и неожиданным поводам художник может проявлять внимание к окружающему с вовлечением Высших сил в своё творчество.

В поисках новой реальности искусство нонконформизма смело преодолевало преграды канонов прошлого.

В русском классическом искусстве, затем в социалистическом реализме господствовала повествовательная интонация, внимание художников было сосредоточено на чувствах, соответствующих прямым наименованиям: любовь, гнев, восторг, отчаяние. Изложение сюжета часто бывало окрашено идеологической риторикой. Насильственно прерванный в своём существовании русский авангард начала 20-го века обратился к более тонким и глубоким оттенкам человеческих чувств. Историческая заслуга нонконформизма заключается в воскрешении в русском искусстве внимания ко всему бесконечному разнообразию проявлений человеческой психики.

Нонконформизм, как искусство экзистенциалистское, основан на разговоре художника со своей душой, и картина может возникать не только из сильных однозначных чувств, но и из совокупности впечатлений, упоминаний, внутренней необходимости увековечить бессловесную, как бы взывающую о помощи красоту – ту красоту, которая возникает из потребности художника её видеть и чувствовать. Скрытый смысл картины добывается усилием сознания, направленного на смутные ощущения и подробности глубинной душевной жизни.

Поиски ускользающей реальности в искусстве нонконформизма окрашены эсхатологической картиной распада традиционной системы ценностей, сложившейся за почти полувековое существование тоталитаризма. Всё это создало разнообразие стилей и течений внутри нонконформизма как единого художественного направления. Разнообразие творческих приёмов порождалось также человеческим фактором. Для занятия неофициальным искусством в годы существования нонконформизма как никогда и нигде необходима была масштабность личности. Сильные и глубокие души (слабые отвергались самой историей нонконформизма) порождали сильные и глубокие чувства. Возникло исторически беспрецедентное повторение феномена Ван Гога, причём в отношении не одного мастера, а целой группы художников, когда отсутствие профессионализма в обычном смысле не мешало созданию нового в искусстве. Художник работал под непосредственной угрозой физическому существованию и его произведения, и его самого. К этому добавлялась невозможность бегства (в отличие от фашистской Германии, откуда эмиграция была возможна) и отсутствие контактов с внешним миром.

“Мужество быть собой” для художников-нонконформистов было мужеством не только творческим, но и человеческим. Может быть, именно поэтому нонконформизм оказался столь интересен как направление искусства, ведь картина, создаваемая под угрозой смерти, несёт в себе внутреннее напряжение, сообщающееся зрителю.

Уникальное в истории искусства сообщество сильных индивидуальностей явило миру не менее уникальное разнообразие стилей и художественных манер, отличающих нонконформизм.

Свержение тоталитарного гнёта в советском обществе и искусстве сравнимо с революцией, перевернувшей в начале века жизнь российской империи и русское искусство. Советский тоталитаризм угнетал искусство исторически недолго – чуть более полувека, но интенсивность гнёта была такова, что это время надо считать, как считают на войне – год за два или даже за три.

Искусство нонконормизма наполнено ощущением потрясённости мира, отдающимся во вселенских просторах. Оно сложно-ассоциативно, метафоры свободы выражают в нём внутреннюю сущность человека-творца. В этом нонконформисты сходны с художниками авангарда начала прошлого века, когда “дыхание времени совсем особенно сложило угол зрения новых художников” (А. Каменский, 1987).

Действительность тех далёких лет вся была в переходах и брожении, скорее что-то значила, чем составляла, скорее служила знамением, чем удовлетворяла.

Это был водоворот условностей между безусловностью оставленной и ещё не достигнутой. Через полвека ситуация повторилась. Советский тоталитаризм к 1960-м годам явно изжил себя и стал безусловностью оставленной, а свобода и демократия стали на место мечты, предчувствуемой, но ещё не достигнутой.

От тревог времени нонконформисты, работавшие в подполье в буквальном (как Арефьев на лестничной площадке,

другие – в дворницких и кочегарках) и фигуральном смысле, переходили к мечтам и надеждам. Как видения перед ними, наряду с взбудораженно-лихорадочными, часто исполненными ненависти сценами реальной жизни, вдруг вставали образы бесконечного простора и счастья, сменявшиеся отражениями трагического смятения души. Многие из них в своём творчестве доказали, что человек, тем более художник, может отринуть общественный уровень существования и обитать в безбрежном Бытии, питаясь автотрофно, черпая подлинное содержание в себе, в сенсуализации ощущений, в тонкостях внутренней жизни, в метафизике и эстетике. Для других искусство служило сферой проявления социальной активности. Вслед за М. Вламинком они удовлетворяли стремление “не подчиняться, создавать мир, живой и освобождённый”.

Единственным самоначалом для нонконформизма была личность художника, “познавшая себя, и меру свою, и права свои, и грехи, и близость к безумию” (П. Тиллих, 1952). Художник, погрузившись в глубины своего духа, при помощи интроспекции претворял в своём творчестве свои возможности. Возникла необходимость разработки нового творческого метода, комплекса формалистических приёмов, таких как стилизация – усиление черт действительности средствами той же действительности, или деформация – приём абстрагирования от действительности, средство проявления иррационального и другие.

При всей сложности и богатстве оригинальных приёмов нонконформизм явился единым художественным направлением, модернистским по своему характеру, опирающимся на идеалистические философские теории и эстетические системы 20-го века.

В самом общем виде внутри этого художественного направления можно выделить группы творчески близких художников, сходных между собой в видении мира и своей души, в приёмах передачи этого художественного видения зрителю. При этом выявляется определённая последовательность в степени эмоционального абстрагирования от реальности, от общественного уровня существования художника.

 

КОНЦЕПТУАЛИЗМ

 

Концептуализм – порождение борьбы с нормативной эстетикой, реакция на лживость тоталитарного искусства. Основанный на сочетании словесной и визуальной информации (визуализации вербального содержания), он имеет истоки в сочетании текста и рисунка древнерусского лубка.

Революция вызвала к жизни необходимость так называемой “наглядной агитации”. Лозунги и плакаты стали неотъемлемой частью художественной деятельности (масс-культура, Родченко). В первые годы существования советской власти основная роль принадлежала визуальной информации (плакат “Ты записался добровольцем?” или огромное панно С. Герасимова с относительно небольшой надписью – “Хозяин земли”, 1918). В годы заката тоталитаризма советского человека от рождения до смерти окружали агитационные “тексты”. Например, лозунг “СЛАВА КПСС” выкладывался камнями на насыпях железных дорог.

Концептуализм вырос из этой лозунговой стихии, пародируя и отрицая её. Основной элемент концептуализма – “концепт” – затёртый до отвращения советский текст или лозунг, звуковое или визуальное клише. По способу построения арт-объектов концептуализм – одно из направлений постмодернизма, поскольку его тексты (произведения) во многом представляют собой интертексты, собранные из цитат и реминисценций к ранее созданным текстам. В основе концептуализма – наложение первичного языка-объекта (элементов советской художественной реальности) и авангардного метаязыка, пародийно описывающего первичный язык-объект.

Концептуализм возник как одно из направлений в современном искусстве конца 1960-х гг. на основе отказа от традиционных форм изобразительности и представления идей художника комуникативными средствами: печатным или рукописным текстом, фотографией и т. п. (пример: английская группа “Искусство-язык”). В Советском Союзе концептуальное искусство развивалось главным образом в московском андеграунде (группы “Сретенский бульвар”, “Коллективные действия”), где в 1960-70-е гг. практиковались не только создание концептуальных произведений (художники И. Кабаков, Э. Булатов, М. Гробман и др. ), но и различные акции.

В концептуализме произведения (картина, объект, текст) программируют сложный процесс восприятия, наполненный ясно прочитываемыми литературными, социальными, этическими ассоциациями. Так, например, поле картины И. Кабакова “Ответы экспериментальной группы” (1970-71) разделено пополам. В правой части – небольшие рисунки обычных предметов (вешалка для одежды, палка, игрушка), в левой – тексты, посвящённые этим предметам, написанные как бы от руки их авторами (с указанием имён) и сгруппированные по принципу театра абсурда.

Концептуалисòы декларировали: “В Советском Союзе речь выше всего – я не вижу, я говорю.” (Э. Булатов). В их произведениях главным (или очень существенным) была семантика, смысл текстов, помещённых в поле картины. Концептуализм сформировал лингвистическое вторжение в визуальное искусство, начатое авангардом. В качестве примера можно рассмотреть картину ленинградского художника С. Ковальского “ВДОХ ВОПРЕЩЁН”. В надписи – многозначительная перестановка букв (ВХОД- ВДОХ) и перевёрнутая буква С. Подобные, понятные и не очень понятные зрителю преобразования, по мысли художника, усиливают социальное звучание произведения, поскольку запрещение дышать более значимо, чем запрещение входа куда-либо.

Принципы и основные способы художественной реализации идеи концептуализма повлияли на возникновение соцарта. Этот удачный термин был предложен художниками-концептуалистами В. Комаром и А. Меламидом в 1972 году для обозначения создаваемых ими произведений, первоначально исходивших из стиля советского оформительского плаката. В эстетике соцарта переплетались политические намёки, информационные и лингвистические теории. Характерен эклектический стиль, иронически-помпезный с примесьþ псевдоклассичности сталинского ампира, элементов фотографичности. Живопись соцарта представляет собой отчуждение казенной формы социалистического реализма. Основные её признаки: упрощённая цветовая раскладка, жирный усиленный контур, советская символика (и тексты), теряющая идеологическую направленность и обретающая чисто декоративный характер. Соцарт присвоил себе красный цвет советской пропаганды. Идея соцарта – дегероизация советских идеалов, доведение живописной манеры соцреализма до абсурдного натурализма, ироническое цитирование его (соцреализма) образов и текстов. Многие исследователи усматривают в соцарте скрытую ностальгию по академической реалистической живописи, по росийскому имперскому величию, которое воплощалось в образе Сталина в сверкающем мундире, как, например, в картине “Сталин и музы” (В. Комар, А. Меламид), написанной в утрированной манере сталинского ампира. Иногда о соцарте говорят как о попарте, своеобразно адаптированном к специфике социализма, когда государством была востребована визуальная пропаганда советской утопии, подобно востребованности пропаганды Уорхоллом капиталистического материального изобилия. Господствующая идея концептуализма (и соцарта) – идея неприятия эстетической и социальной сущности тоталитаризма – прямо выражена, например, в картине С. Волкова (1986-87), которая представляет собой вытянутый в длину прямоугольный холст (59,5 х 199 см), на котором на тёмно-коричневом фоне крупными чёрными буквами, занимающими всю площадь холста, написано одно слово “СВОЛОЧИ”.

В посттоталитарной России содержательная основа иронических образов соцарта перестала быть актуальной, и соцарт, как направление в искусстве, исчез. Концептуализм отражает новую реальность в произведениях художников, однако роль и востребованность этого направления значительно уменьшилась. В качестве примера современного концептуализма можно указать картину С. Ковальского “Заседание Государственной Думы” (2002), изображающую собрание карикатурных лиц, скреплённых сетью из белых верёвок, обрамлённое надписями “МЫ НЕ УМЫ, УМЫ НЕ МЫ”. Текст надписи отсылает к хрестоматийной прописи первых лет революции (“мы не рабы, рабы не мы”), однако вряд ли эта ассоциация возникает у российских граждан молодого поколения.

 

НЕОРЕАЛИЗМ, НЕОИМПРЕССИОНИЗМ

 

Реалистическое течение, исторически самое раннее по времени возникновения, предстало в нонконформизме во всём богатстве изобретения и применения новых художественных форм. Повседневные обыденные персонажи, объекты и пейзажи в творчестве таких художников, как А. Арефьев, А. Зверев, В. Яковлев, О. Рабин, Л. Кропивницкий, И. Иванов, В. Ситников становятся символами, раскрывающими боль за современную им жизнь. Каждый из вышеупомянутых художников – большой талант, мощная индивидуальность. Наиболее талантливым, даже гениальным был Александр Арефьев – признанный вождь предвоенного и послевоенного поколений ленинградских неофициальных художников, глава “Ордена нищенствующих живописцев” (ОНЖ), существовавшего в начале 50-х годов. Неореалистами назвал их поэт Кузминский ещё в те далёкие годы. Арефьев, изгнанный из СХШ при Академии художеств за “формализм”, отличался пристрастием к живой неприкрашенной натуре, лейтмотивом его творчества были состояния страсти, насилия, поражающие экспрессивной динамикой, или апокалиптические сцены советского быта, рисованные с точностью (и злобой) Домье. Быстро, чётко и искусно написанные гуаши, реалистичная и спонтанная графика, карикатурная характерность в изображении толпы и отдельных персонажей. Городские пейзажи необычны по выразительности, лаконизму и насыщенности цветов. Акварели Арефьева несколькими цветовыми пятнами создают полное впечатление динамики, жеста, воссоздают уличную сцену, как, например, живых и мёртвых, лежащих на военной ленинградской улице (“Артобстрел”, 1950). “Банная серия” Арефьева выставлялась в Санкт-Петербурге в конце 2001 г., 63 рисунка выставки наполнены необычностью видения ускользающего объекта. Живые женские фигуры представлены в ореоле странной трогательной поэтичности при всём натурализме изображения. Они антиэротичны, вызывают сочувствие и жалость. Акварели выполнены во всём совершенстве легендарной арефьевской техники – линия рисунка тверда и безошибочна, цвета нежные, гармонирующие с желтоватым тоном старой бумаги. Белые, розовые, синие пятна, очень редко штрихи малинового – всё сливается в туманную картину, полную воздуха и живой жизни. Наброски, видимо, были сделаны осенью – женщины как будто одеты в белые лифчики и трусы там, где нет загара. Фигуры некрасивы, лица почти не прописаны, но чудо искусства превращает каждую из них в воплощение трогательной в своей терпеливой обыденности женской души.

Экстравертное бурное искусство Арефьева оказало влияние на многих художников-нонконформистов. К арефьевскому кругу принадлежал Владимир Шагин, чьи пейзажи чем-то напоминают живопись Альберта Марке – они написаны в той же обобщённой манере с подчёркиванием контуров обозначенным мазком – штрихом. Чётко выраженные пространственные соотношения и глубина, насыщенность цветовых пятен. В жанровых сценах – выделение на нейтральном фоне фигуры и жеста, драматичные контрастные цвета. Позы его героев напоминают эстетику пауз кинематографа конца 50-х годов, они очень узнаваемы, характерны для своего времени, хотя и написаны предельно обобщённо. В. Шагин в своём творчестве следовал классическому определению импрессионизма как формы искусства, состоящей в передаче впечатлений художника, оставляя в стороне изображение деталей.

Владимир Яковлев рисовал и писал цветы, деревья, портреты, автопортреты. Ничего не выдумывал, писал несколькими штрихами, картины получались чистые, уводящие зрителя в мир поэзии. Его работы отличало пространство, масштаб, лаконизм. С официальных выставок цветы Яковлева снимались как “пессимистические”.

Василий Ситников – тонкий рисовальщик и удивительный живописец, изображал русские поля, уходящие вдаль и сливающиеся с небом, лошадь с телегой за пеленой снега. Ситниковские поля захватывали, излучали свет и мелодию.

Про Евгения Кропèвницкого Э. Лимонов пишет: “Кропивницкий был национальный русский поэт и художник, очень талантливый. Он основал своё творчество на вечных категориях жизни и смерти. Его девочки – он рисовал их большими циклами – были соблазнительны, очаровательны, повороты их голов и разрезы улыбок, их ляжки, трепетные сиськи и всякие шляпы звали жить…и где он мог увидеть таких небесных, кокетливых светских созданий? Скорее всего, это были сгустки духа” (Э. Лимонов, 2001).

Анатолий Зверев, по мнению известного коллекционера того периода Г. Костаки, рисовал не хуже Пикассо. Живопись виртуозная, большими мазками. Он писал пейзажи, портреты, автопортреты, церкви. Как и Арефьев, Зверев был исключён из художественной школы за “формализм” – внесение в портреты абстðактных элементов совместно с повышенной экспрессивностью живописного решения. Зверев был мастером импровизаций, абстрактные и фигуративные композиции он, подобно Пикассо, мог создавать сигаретным окурком.

Оскар Рабин создал “барочный” цикл картин, объединённых общностью тем и цветовой гаммы, их сюжеты повседневны и отражают безысходность советской жизни. Тёмное небо, красный закат, оранжевый ореол фонаря, на горизонте – дымящие трубами заводские строения, длинные бараки. На переднем плане – селёдка, завёрнутая в газету “Правда”, бутылка с водкой, стаканы. В картинах чувствуется пространство, высокая степень обобщения. Преобладающие цвета – серые или чёрные – отражают внутренний мир художника. В картине “Чёртово колесо вечером” (1977) в крутящихся на фоне дымно-оранжевого заката кабинках-медальонах выписаны типичные жанровые сценки (выпивающая пара мужиков и т. п.) и лежащий в гробу художник Евгений Рухин, большой друг Рабина. Картина с развёрнутым на переднем плане советским паспортом с записью “еврей” в графе “национальность” в своё время, в начале 70-х, произвела скандал на выставке и была куплена парижской галереей Верни.

Творчество Игоря Иванова несёт на себе отпечаток голодного военно-послевоенного детства. Живописные задачи художник разрешал в реалистически-импрессионистском изображении пейзажей, но главным образом – кукол. Куклы Иванова написаны плотными, тяжёлыми, в буровато-голубом приглушённом колорите. Формы подчёркиваются богатством оттенков, тонкостью лессировок. Их позы – странные, вывернутые ручки, ножки, головы вызывают ощущение одиночества и трагизма. Своеобразная как бы белёсая гамма, доходящая до иллюзорности объёмность форм создают пугающе выразительную призрачную реальность. Темпераментная фактура письма напластованием мазков различно озвучивает родственные оттенки тёмных цветов. Живопись Игоря Иванова – запись многообразия зрительных впечатлений.

Неофициальные неореалисты, как и неоимпрессионисты, выбирали свои сюжеты в современной им жизни. Они сделали свет и цвет существенным элементом живописи, чтобы отразить изменчивые аспекты природы и движения.

Представителей этого течения отличало жадное внимание к миру, неравнодушие к людям, страдающим в странном обществе, подменившем человеческое существование унизительной каждодневной борьбой за выживание в условиях фантастического криминально-лагерного коммунального быта. Художники ощущали нерасчленённость себя из судеб окружающих. Это давало им силу отражать в своём творчестве персонажи и объекты, небывалые в русском искусстве. Коммунальный быт, скандалы, нищета физическая и духовная, жалкая неустроенная любовь, чахлые пустыри и разрушенные дома – всё это потребовало для своего выражения нового пластического и живописного языка.

Неореалисты интуитивно нашли новые формы, вполне самобытные, для создания портрета своего времени. В графике и живописи характерно сочетание обобщённости и конкретности, стилизации и минимализма в передаче деталей, экономия выразительных средств и предельная смысловая их загруженность.

Работа отнюдь не в башнях из слоновой кости и даже не в обычных мастерских, а в невероятных для художника условиях вызывала к жизни скоропись, необходимость моментальной фиксации ускользающего объекта. Экспрессия цвета сосредотачивалась в ограниченных пятнах, обострялась контрастность цветов. Возникали напряжённые изнутри структуры, аналитически-живописное построение композиции. Интенсивные ракурсы, экспрессия жестов характерны для неореалистического течения в искусстве нонконформизма.

Художники этого течения достигли необычайной степени обобщённости, типичности в своих произведениях. Они жаждали гармоничности при любви к реальной жизни, максимально далёкой от гармонии. И в их произведениях видна теплота художника к своим скромным героям. Это внутреннее стремление к идеалу, противоборство цинизма и нежности порождалось существовавшим, особенно в послевоенный период, внутренним, глубоко спрятанным братством простых людей, без которого просто невозможно было выжить в эпоху тоталитаризма. Реалистическое отображение эпохи в творчестве художников-нонконформистов ново по форме, порождает и будет порождать мощное эстетическое сопереживание зрителя другого исторического времени.

 

НЕОСИМВОЛИЗМ

 

Исходя из представления об искусстве как символе непознаваемых сущностей, мира видений и грёз, многие художники-нонконформисты искали новые способы выражения неуловимых смысловых оттенков и психических состояний. В творчестве А. Путилина, И. Тюльпанова, Д. Плавинского, Г. Устюгова, эстонских нонконформистов (Т. Винт, М. Лейтс) и других проявилась суггестивность и многозначность образов, игра метафор и ассоциаций. В этом была реакция внутреннесвободных молодых художников на ограничения позитивистской эстетики и натуралистических тенденций соцреализма. Символизм, вернее неосимволизм 20-го века был лишён нарочитости в многозначительной зашифрованности, иллюстративности, утрированной экстатичности образов декадентского символизма начала века. Можно сказать, что суровый ветер событий середины века сдул с символизма налёт приторности, высвободил его здоровое начало, сделав неосимволизм органичной частью постмодернизма. Художники этого течения писали намёками и символами, потому что символистской была современная им посткультовая советская действительность. В те годы были необычайно распространены симптомы и знамения ожидаемого, чутко улавливаемые художниками. Картины наполнены метафорами, каждая деталь изображения двузначна, являясь одновременно и элементом реальности, и составной частью сотворённого художником воображаемого мира. В неосимволизме сильны ностальгические мотивы – узнаваемые фрагменты российского прошлого монтируются в поле картины, взывая к метаинформации зрителя, порождая соответствующие ассоциации и чувства. Технически многие художники этого направления использовали приёмы поп-арта (В. Воинов, Е. Рухин).

Для художников-неосимволистов колеблющиеся признаки значения изображаемых объектов обладают более важным смыслом, чем их вещественное значение. Для восприятия смысла очень важен цвет – выражение и связь душевной деятельности художника и зрителя. Цветовая гамма – индикатор настроения художника. Сюжет, как во внутренней речи, разговоре художника со своей душой, развёртывается упоминаниями, а не сообщениями. Так картина Игоря Тюльпанова “Сундук воспоминаний” (1975) наполнена символами прошлого (старинные часы, ваза на полке), цитатами, вызывающими в воображении зрителя сложные ассоциативные ряды (женский портрет Модильяни, мужские портреты, морские звёзды и раковины). Эстонский художник Т. Винт использует в своей гравюре женскую фигуру, стилизованную в духе О. Бердслея, контрастирующую с прямоугольными формами современного интерьера, приобретающую роль символа утраченной женственности (“Комната 1”, 1973).

Исторически неизбежна была значительная роль в неосимволизме религиозных мотивов. Картина Анатолия Путилина “Ангел” (1978) воспроизводит общие очертания православной иконы Богоматери, предельно-обобщённые до превращения в символ и разделённые на красочные фрагменты, также наполненные символическими элементами, такими, как красные кресты на синем фоне, синие – на красном, концентрические круги-нимбы. Необычайная яркость преобладающего сочетания цветов – синего, красного, превращение цветовых оттенков в плоскости – элементы формы – вызывает в восприятии зрителя систему ассоциаций с высшими мотивами красоты, трактуемой в изобразительных традициях православия.

Православная икона воспринимается многими как наиболее полная и совершенная форма явления красоты в мире. “Жизнь в духе” была для многих художников ответом на моральное угнетение советской системы. Религиозная система образов играла особенную роль в начальные периоды существования нонконформизма. Она обозначала верность идеалам, чуждым официальному атеизму, поиск общности с прошлым и историей народа, отказ от ограничений в духовной жизни. Нельзя забывать, что все годы господства тоталитарной идеологии религиозная тематика в искусстве находилась под абсолютным запретом. Стоило â картине появиться на заднем плане силуэту церкви, и ни один выставком всего огромного Советского Союза не мог допустить эту картину на выставку ввиду возможных обвинений в “религиозной пропаганде”. Неофициальное искусство явилось для многих единственным способом вступить в контакт с духовностью. Душа, как психика, связанная с вещами, отношениями, заботами, думами, порабощена этим миром и отвлечена от вертикали самостояния и отношений с Богом. Возвратиться к этой вертикали для художника возможно двумя путями – посвятить своё творчество злобе дня или предаться религиозным мотивам, что, независимо от воли художника, также явилось откликом на зовы этого мира. Объективные исторические условия существования нонконформизма не позволяли глубоко верующим художникам творить в обстановке душевного покоя и окрашивали их произведения подспудными мотивами борьбы с государственным атеизмом. Эта мотивация противостояния сближает соцарт, в иронической форме представляющий советскую действительность, и религиозных художников, которых в нонконформизме было немало. Для тех и других картина была воплощением идеи, не только чувства или потока подсознательных ассоциаций. Религиозные мотивы часто означали протест. На картинах Евгения Рухина старинные иконы представлены стекающими, истаивающими в слезах, иконостас с чёрными дырами утраченных икон обожжён пламенем пожара, бессмысленно истреблявшего духовное наследие российского прошлого. В религиозной живописи просматриваются византийские религиозные традиции – использование формы креста, цитирование стиля иконы, мозаики, фрески, церковных книг с их неповторимым древнеславянским шрифтом. Часто встречались элементы коллажа, форм, снятых с металлических иконных окладов и вмонтированных в поверхность холстов (работы Д. Плавинского, Е. Рухина, Г. Богомолова). Символ райского сада предстаёт в виде условной яблони с красными плодами, Адамом и Евой в виде пожилой еврейской пары местечкового вида среди цветов и домишек (Е. Абеçгауз, “Адам…”, 1975).

В целом, выставки нонконформистов ñ середины 70-х годов представляли поражающее количество работ религиозной тематики – мощное свидетельство культурной самоидентификации художников этого течения.

К неосимволизму относится также группа художников, устремляющихся в Высшее,в слияние с Богом и Вселенной, с Космосом. Всеобщность, космический характер переживания и изображения происходящего возникают, когда художник ощущает себя словно бы медиумом, через сознание его проходит тайная суть бытия, которую он выражает на полотне. В творчестве Г. Устюгова есть серия работ “Лестница в небо”, воплощающая разрыв с силами земного притяжения, стремление к свободному полёту в мировом пространстве. Люди на его картинах и графических листах встречаются со странными существами (“Девушки и дракон”, 80-е гг.). Символ всеобщности–бегущий раненый аист в картине “Природа, дай ему силы” (80-е гг.). Астральные оттенки живописи Устюгова – холодные сине-зелёные тона – создают у зрителя ощущение странности, резкого смещения привычного, отзвук “воющего ветра”, который слышен художнику.

Мечтательно-сказочная условность картин Устюгова сообщает им символичность, смыкаясь с наивно-патриархальными традициями (и символами) народного искусства и примитивизма. Его мифологические пейзажи населены зыбкими тенями “гениев места”. Каждый пейзаж символичен и преображён так, что некая космичность присутствует в картине и стихах.

“Смотри в окно, чуть голубеют дали/И дальняя звезда зовёт…”

Традиционные образы летающего ангела, Христа, скитающегося по Руси, порыв танцующей к сиянию звезды в небе, и наконец, в более позднем творчестве – прямое выражение связи со Вселенной – картина “Я слышу небесную музыку” (1988). Творчество Г. Устюгова, одного из основателей и постоянных деятелей неофициального искусства, обращено к глубинным основам сущего. Оно символично, время и пространство в его полотнах разрежены. Эскизная лёгкость живописи при напевности линий, изысканности колорита, гармоничности композиции рождают просветлённую грусть неслышимой для земных ушей мелодии.

 

ЭКСПРЕССИОНИЗМ

 

Возникшее в первые десятилетия 20-го века как экспрессивно-преображающее натуру, это течение нашло многих своих последователей среди нонконформистов. При характерном для экспрессионизма единстве формы и содержания, художники применяли весь комплекс формалистических приёмов. Экспрессивная деформация объектов, экстатичность света, резкме тональные контрасты, использование тяжёлых массивов краски, угловатые “рубленые”формы, упрощённые контуры – всё это используется для шокового поражения зрителя, экзистенциалистского отчуждения человека. Внутренний мир художника, его чувства проецируются на внешний ïëàí для своего выражения максимально субъективно, что делает возможной любую деформацию субъектов, предметов и явлений внешнего мира. Художник-экспрессионист упорядочивает действительность по-своему, создаёт из хаоса – свой космос. Оригинальные, часто пугающие, миры создали наиболее известные из нонконформистов : М. Шемякин, О. Целков, В. Овчинников, А. Рапопорт, Ю. Жарких, Е. Фигурина.

На картине Олега Целкова предстают странные и страшные “люди” – у них круглые безволосые лица, маленькие прищуренные глаза, посаженные ассиметрично, почти на лбу, полусгнившие зубы, плоские ступни. Яркие, режущие глаз краски, широкие объёмы придают полотнам Целкова масштаб, движение, мощь. Элементарные локальные линии, монохромная цветовая гамма выразительно характеризуют мир людей “с перекошенными мордами фанатиков”, по выражению А. Глезера, которые, разевая пасть с остатками зубов, то ли восторженно кричат, то ли поют. В этих уродах зритель не может не видеть неистребимой уверенности в собственном могуществе. В основе этого фантасмагорического по мерзости мира лежит социальное и философское неприятие современной художнику жизни. О. Целков – один из основателей нонконформизма, создал этот мир в 60-е-70-е годы. По словам самого Целкова, при социализме он “возводил зло в норму, ибо оно глядело повсюду. Система просто зверская, какой-то Освенцим для человеческого духа”. Зло, воплощённое в персонажах его картин, было активным, нетерпимым и агрессивным.

Другой знаменитый нонконформист Юрий Жарких писал сонмы людей-уродцев, чем-то похожих на человеческие эмбрионы. Они агрессивно-динамичны – шагают в ногу с выброшенными руками, клубятся в неопределённых хаотических толпах, изъедены язвами, напоминающими посмертное тление. Лица на его картинах – как неподвижные маски, распятие мучительно изогнуто, портреты и фигуры в полный рост напоминают рентгеновские снимки человеческих душ. По выражению Г. Махровой, живопись Ю. Жарких “это конвульсии дестабилизированного человечества” (Г. Махрова, 1998).

Наиболее известен из экспрессинистов вышедший из нонконформизма и приобретший ныне мировую известность М. Шемякин. Его произведения 60-х-70-х годов (Шемякин эмигрировал в 1971 г.) представлены натюрмортами с полусъеденными фруктами, тщательно выписанными в мрачной серо-коричневой гамме, своеобразными рисунками с искажёнными пропорциями фигур и лицами, фактурно написанными тушами мясных магазинов, клоунскими масками, изогнутыми фигурами на фоне убогих городских пейзажей (“Преступление и наказание”, до 1971). Цикл акварелей “Карнавалы Санкт-Петербурга” характеризуется своеобразной фантастической гротескностью, плавностью линий рисунка, утончённым цветовым богатством. Художник рано создал свой метафизический мир и ему пришлось в полной мере испытать на себе карательную систему господствующей в искусстве идеологии – в психиатрической больнице ему уколами и таблетками психотропных средств внушали отвращение к живописи. Обыски, аресты, психбольница накладывали мрачный отпечаток на раннее творчество Шемякина (“Вид их дурдома”, до 1971). Именно они породили отталкивающе-зловещий характер деформации человеческих фигур и объектов, который оказался характерен и для более поздних работ художника.

Владимир Овчинников, также один из основателей нонконформизма, представил мир смешения обыденного и религиозного планов содержания. Его Святой Себастьян одет в солдатскую ушанку и стоит у столба электропроводки, какие стоят в сельской местности. На перроне небольшой узнаваемой пригородной станции электрички под Ленинградом – в толпе затесались ангелы. У персонажей Овчинникова одинаковые круглые головки, отрешённые лица, деформированные до сходства с деревянными болванчиками фигуры. Но они светятся каким-то потусторонним светом. Живопись Овчинникова – это оригинальный, плоский, упрощённый до наивности стиль, его прямоугольные массивные фигуры напоминают рабочих и крестьян Малевича или Ботеро. Художник ясно представляет атмосферу духовной опустошённости, морального упадка и пустоты, характерной для повседневной советской жизни, смешивая традиционные русские характерные мотивы с мотивами Священного писания, античной мифологии. Помещая религиозные и мифологические персонажи в обстановку бедности и убожества в соседстве с фигурами советского общества, Овчинников выражает современную ему страну – всё ещё примитивно-крестьянскую, отсталую, и в то же время поглощённую милитаризацией. Его живопись оставляет впечатление проникновения в сущность жизни там, где забыли Бога.

В целом экспрессионистское течение нонконформизме было наиболее широко распространено, в нём работали десятки художников. Они выражали тревожное, даже болезненное мироощущение, присущее периоду существования нонконформизма, наполненному социальными кризисами и беспокойством.

 

СЮРРЕАЛИЗМ

 

Сюрреализм, понимаемый как воплощение подсознательного, возвышение до реальности произвольных ассоциаций, в максимальной степени разрушает внутренние связи реальности при тщательном воссоздании правдоподобности внешних форм её (реальности) фрагментов.

В произведениях сюрреалистов исчезают категории, лежащие в основе опыта жизни. Утрачивается категория субстанции – твёрдые предметы текут или вьются как верёвки. Игнорируется причинная связь вещей, особенно большое значение приобретает случайность в соединении объектов или персонажей. Лишена значимости временная последовательность, пространственная протяжённость отвергнута или поглощена бесконечностью. Органические структуры жизни расчленены и произвольно составлены – разъединены на части тела, цвета отделены от их естественных носителей. Психологический процесс обращён вспять, человеческая жизнь обращена из будущего в прошлое, и всё это лишено ритма и какой-либо осмысленной организации. Мир тревоги, мир, в котором утрачены категории, задающие структуру реальности – таков мир сюрреалистического искусства. На картинах сюрреалистов и действие, и обстановка фантастичны. Это сон, но, как свойственно снам, картина детализирована со всей убедительностью непосредственного лицезрения. Именно так, не удивляя, предстаёт во сне невероятное. Языком фигуративного искусства воссоздаётся ирреальный образ, возникающий в подсознании.

Для сюрреализма характерна разномасштабность изображения, смещение пропорций, признак разности духовных ипостасей. Мелкие ящерицы предстают в масштабе человеческой фигуры на картине Э. Зеленина (“Вечерние галлюцинацции”, 1984). Виртуозная обработанность каждого сантиметра холста, абсолютная выписанность, завершённость каждой детали также неотъемлемый признак сюрреалистических работ. Сочетание иллюзорной реальности женских туфелек-лодочек и того, что обутые в них ножки сидящей в центре картины женщины странно отражаются в зеркале, огромный кузнечик у её ног, контраст красоты женщины и уродства окружающих – ящера и кузнечика – всё это кладёт отсвет таинственного на уютный покой банального. Аналогичность сюжета, странные сочетания неожиданных объектов характерны для других работ Э. Зеленина. Например, почти всё пространство картины может занимать тщательно выписанная в разрезе половина зелёного яблока (с фактурой мякоти среза, семечками), а в правом нижнем углу художник помещает такое же, но целое, крошечное зелёное яблочко, тем самым совмещая объекты во времени. В самой верхней части картины написан в мелком масштабе фантастический, но имеющий корни в российской реальности пейзаж – на синем небе в тумане – ряд церковных куполов и колоколен. Крупномасштабная половина яблока пересечена поперёк как бы извилистой трещиной, наполненной переливами ярких (красный, зелёный) цветов. В нижней части тщательно выписана женская фигурка под красным зонтиком. Всё это переносит зрителя в мир загадочной и интересной странной реальности (“Яблоко”, 1973). Художник даёт импульс к мысли и впечатлению, не раскрывая свой замысел, в картине зритель почувствует и прочтёт нечто, созвучное именно его ощущениям и мыслям. В полотнах Э. Зеленина можно усмотреть мотивы Р. Магритта, хотя работавший и живший в провинции художник вряд ли был с ними знаком.

Упомянём, что первая выставка Э. Зеленина была организована в 1974 г. в Москве в мастерской его друга, и тут же, в момент открытия, дверь в мастерскую была закрыта не фигурально, а буквально – заколочена досками по указанию милиционера.

К сюрреализму следует отнести творчество Михаила Гробмана, на картине которого возникают чёрные руки с глазами на них, выступающие из земли на фоне иллюзорно-реалистично написанного пустынно-скалистого пейзажа (“Пейзаж Мёртвого моря”, наскальная роспись, дым, 1979).

Борис Свешников изображает (“Без названия”, 1970-е) на краю бесконечности – тёмной пропасти – типичный советский строительный участок, огороженный доùатым забором с тротуарчиком из досок. На заборе – объявление, небольшой домик, скамейки, стандартный “грибок”, как на внутридворовых советских детских площадках, всё выписано сугубо тщательно-реалистично, и только окружающая тьма придаёт этой картине странную и страшноватую многозначительность. На скамейке сидит группа людей – чего они ждут, кто смотрит на них из окна дома? Трудно не вспомнить, разглядывая эту картину, что Борис Свешников провёл 8 лет в сталинских лагерях.

Игорь Тюльпанов (“Мистерия”, 1975-78) совмещает в поле картины множество объектов – их трудно перечислить. Портреты, фрагменты пейзажей, чашка с блюдцем, из котîрой растут какие-то странные растения, насекомые, яблоко, драпировки, фрагменты распятия è т. п. Около лица одного из поясных портретов пожилого человека со сползшим с носа пенсне висит в воздухе и смотрит на зрителя круглыми жёлтыми глазами маленький лемурчик.

В целом, сюрреализм художников-нонконформистов был вполне оригинален. В ранние периоды – 60-е, начало 70-х это могло объясняться просто незнанием сюрреалистической западноевропейской живописи 20-х-30-х годов. Позже информация о сюрреализме появилась, однако, хотя некоторые сравнения и возможны, поиски прямых связей между советскими неофициальными художниками и их западноевропейскими предшественниками – неблагодаðная задача. Важность сюрреализма как художественного течения состоит в возвращении в искусство интереса к подсознательному, инстинктам, подавляемыì тоталитарным официозом. Эти инстинкты подавлялись и на западе – утилитаризмом технического прогресса. В сходстве механизма возникновения содержится глубинная аналогия мирового сюрреализма и сюрреализма в неофициальном советском искусстве.

 

АБСТРАКЦИОНИЗМ

 

Абстракционизм основывается на стремлении человека к возвышению над действительностью для постижения “абсолютной ценности”, мистической сущности предметов и явлений. Элементы чистой абстракции – линия, геометрическая фигура – необходимы человеческому сознанию как символ покоя и защищённости, противостоящий хаосу реальности. Интенсивность самовыражения художника в абстрактном искусстве достигает максимума, поскольку художник освобождён от необходимости соотносить форсы своего творчества с реально существующими формами объектов. Именно поэтому абстрактные полотна значительных художников так интересны зрителю.

В основе тяги к абстракции Воррингер видит инстинктивное чувство страха перед пространством, унаследованнîå от первобытных времён (2). С орнаментально-абстрактных произведений началось искусство в истории человечества, абстракция нужна при поиске психического соответствия с Космосом. В абстрактном искусстве душа, втянутая в круговорот мимолётных явлений, обретает единственную возможность творить потусторонность явления – абсолютное, в котором можно отдохнуть от мук относительного.

В нонконформизме абстракционисты играли значительную роль. Л. Мастеркова, Р. Немухин, Г. Богомолов, Ш. Шварцман, наиболее известный Е. Михнов-Войтенко,Л. Борисов, Ю. Дышленко, А. Путилин, частично Е. Рухин и многие другие не изображали реальную жизнь. Конкретная среда только порождала в этих художниках чувства, настроение, ощущения, находящие выражение в их произведениях. В натюрмортах абстракционистов реальные предметы превращаются в метафизические, как камни на картине А. Путилина – в сфероиды. Через формы художник выражает нематериальную, духовную субстанцию.

В холстах Лидии Мастерковой, одной из первых нонконформистов, словно переплетались ленты разных цветов с преобладанием красного и розового. В них была ãармония цвета и глубина, видимая сквозь эти переплетения. В. Немухин создавал спонтанные, страстные холсты скорее вертикальные, на которых в суровой гармонии преимущественно коричневых тонов через весь холст поднимался словно наклонённый крест с косой перекладиной.

Абстрактная живопись Евгения Михнова-Войтенко абсолютно нефигуративная, очень сложна, поражает экспрессивным сочетанием лёгкости штриха и тяжёлых живописных масс, движением и глубиной пространства, светом и тенями. Его абстракции – наполненные религиозно эстетическим напряжением фрагменты Бытия перегружены информацией и чувством, в них – бесконечное разнообразие мазков, пятен, колористических аггломераций, рваных и льющихся линий, резких штрихов, странных и причудливых, точно прорисованных форм. Эти формы возникают в картинах Михнова –Войтенко, как бы поднимаясь из пространственной глубины подобно призракам чувств, ощущений и переживаний, индивидуальных для каждого зрителя. Цветовая гамма изысканна и разнообразна, богатство оттенков поражает. Даже в монотипиях розово-фиолетовые цвета заставляют любоваться тонкостью взаимопереходов, прозрачностью полутонов. Другие работы отличает тяжёлая густота цвета. Творчество художника настолько оригинально, что можно говорить только об отдалённых аналогиях, например с абстракциями немецкого художника Воллса (О. Wolls).

Другой знаменитый ленинградский абстракционист Глеб Богомолов. Его произведения отличаются декоративностью, сложной и изысканной фактурой, архаико-религиозная символика с использованием золота производят впечатление импозантности, значительности. Художник создал символические полифонические циклы, проводя основную тему в различных образно-колористических модуляциях. Его композиции насыщены ассоциациями. Богатство и изящество цветовых решений, чёткая и выверенная композиция, своеобразие тонких фактурных наслоений.

Эдуард Штейнберг создавал абстрактные композиции из прямых и ломаных линий, треугольников, квадратов на светло-охряном поле. Считал себя последователем идей русского супрåматизма, в частности, Казимира Малевича.

В части его творчества к абстракционистам относится Евгений Рухин. Его абстрактные композиции напоминают то отдуваемое ветром пламя, то фантастический силуэт синего города, зеркально отражающегося в воде. Художник также создавал композиции из самых неожиданных материальных объектов и живописи. Обломки мебели, замки, доски и верёвки, куски деревянной резьбы и металла, напоминающие композиции работавших в 20-х–30-х годах Д. Вагемакера (J. Wagemaker) и А. Бурри (A. Burri). Фрагменты реальности перерождались в абстрактных формах и образных системах композиций художника, возбуждая ностальгическое чувство с примесью мистического ужаса перед безобразием современности.

Достойным наследником идеи геометрической абстракции русского авангарда 20-х явилось творчество Леонида Борисова, с характерной элегантной простотой и тонкостью комбинаций цветов.

В абстракционизме художников-нонконформистов в основном угадывается стремление выразить внутренние закономерности и интуитивно постигаемые внутренние сущности бытия. Первоэлементы формы трактовались Михновым-Войтенко, Шварцманом, Немухиным как живописные знаки, наделённые духовным содержанием, картины – как пластические формулы, организованные из таких знаков и воплощающие отношения между элементами универсума. Меньшая часть абстракционистов (Борисов, Мастеркова, Богомолов) в своих произведениях развивали сам живописный язык, исследовали динамические качества цвета, роль фактуры и формы. В нонконформизме прослеживается также общепринятое подразделение на геометрическую абстракцию, основанную на правильных, чётко очерчённых конфигурациях (композиции устойчивого “субстанционального”состояния) и лирические абстракции, в которых композиция организуется из свободно текущих форм, наполненных плывущими, пульсирующими взаимопроникающими очертаниями, сложными ритмами и мерцающим цветом. Лирические абстракции сосредотачивают внимание на динамических процессах. Можно усмотреть в абстрактном течении нонконформизма, например, иероглифический абстракционизм, к которому относятся, безусловно, работы М. Шварцмана.

В сложных абстрактных конструкциях-иературах Михаила Шварцмана за бесконечной сложностью построения геометрического ансамбля угадывается почти космическое пространство. Другой московский художник, ныне малоизвестный Зенон Комиссаренко, создавал космические музыкальные, световые абстрактные картины. Он писал их одним жестом, как песню. Цвета – яркие, нежные и, самое главное, светящиеся. “Картины звучали” (Г. Махрова, 1998). Абстрактно-экспрессионистическое течение (живопись действия) не получило широкого распространения в кругу художников – нонконформистов.

Нельзя не отметить богатства и разнообразия художественных стилей и манер в абстрактном нонконформизме, основанном преимущественно на эстетической концепции универсально-метафизического характера.

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

 

В сфере неофициального искусства Советского Союза не действовали законы государственного регулирования художественного процесса. Развитие искусства было предоставлено своим собственным законам, в наиболее чистом виде, в каком, по справедливому замечанию известного специалиста Ю. В. Новикова, искусство развивалось в прошлом в среде тех, кого позже стали называть передвижниками, мирискусниками, импрессионистами. С одним существенным различием – процесс создания неофициального искусства (нонконформизма) был утяжелён “ещё не растаявшим ледником тягчайшего социального давления”.

Сильные личности, занимавшиеся неофициальным искусством, были индивидуальны и оригинальны в своих художественных поисках. Передвижники или импрессионисты составляли небольшие сообщества, состоящие из нескольких близких по стилю художников. Нонконформизм, каê художественное явление мирового искусства, поражает большим количеством сочленов (первые сотни) и разнообразием входящих в него течений. При отсутствии информации (“железный занавес”), самый дух времени, какие-то незначительные обрывки, интонации, слухи в литературе, музыке вызывали к жизни художественные формы, совпадающие с современными им формами мирового искусства. Иногда находки нонконформизма опережали новации Запада.

Нонконформизм в целом многими рассматривается как “безумная смесь русофилов и западников, салона и глубокомыслия художников, работающих в самых разнообразных манерах, объединённых нахождением по одну сторону баррикад” (А. Хлобытин, 2001). Однако эта военная терминология не должна заслонять главного, более глубокого сходства той экзистенциальной основы, которая определяла общность внутри многообразия и соединяла его в единый конгломерат – взаимную близость художников “по своей эстетике” (С. Ковальский, 2001).

Пластическое многообразие, формотворческие эксперименты породили жанровые, стилевые разновидности творчества нонконформистов: пейзаж, натюрморт, традиционный и интеллектуальный примитив, сюрреализм, символизм (со смешением христианских мотивов и ориенталистских), жанр, жанровый портрет и т. д.

В настоящей работе рассмотрены только основные течения в нонконформизме. Все они получили дальнейшее развитие в современном постмодернистском русском искусстве 21-го века.

 

Литература

Kierkegaard S. Abschliessende unwissenschaftliche Nachschrift zu den philosophischen Brochen. Dusseldorf-Kohln, 1958.

Worringer W. Abstraction und Einfuhlung. Munchen, 1918.

 

 

Статья первая. О чувстве прекрасного, или Физико-этические проблемы мироздания

Из чего сделана интуиция физика

Квантовая вероятность

Эйнштейн и Бор

Детерминизм физический…

… и этический

Эйнштейн и Спиноза

От иудаизма – к космонотеизму

Глазами шестилетнего Эйнштейна

Нефизические доводы – в физике

 

Статья вторая. О чувстве мироздание, или физические вопросы эстетики

Воланд и пятимерная теория поля

Великий русский нефизик Лев Толстой

Физика и жизнь в “Войне и мире”

Что Гекубе физика?

Лев Толстой как вогнутое зеркало революции

Древо цивилизации и его кора

 

Статья первая. О чувстве прекрасного, или Физико-этические проблемы мироздания

 

Поэт: Что-то физики в почете. Что-то лирики в загоне. Дело не в сухом расчете, дело в мировом законе…

Физик: Наши моральные наклонности и вкусы, наше чувство прекрасного и религиозные инстинкты вносят свой вклад, помогая нашей мыслительной способности прийти к ее наивысшим достижениям…

 

Короткий диалог между лириком и физиком, устроенный в эпиграфе, вряд ли кого-нибудь удовлетворит. Хотя бы потому, что нарушает правила литературного приличия: четверостишие о физике и лирике было настолько затрепано в шестидесятых годах прошлого века, что и сейчас не охота его беспокоить. Еще неизвестно, удастся ли убедить редактора посмотреть сквозь пальцы на первую часть эпиграфа. Если удастся и если читатель, сконцентрировав внимание на второй части эпиграфа, поверит Эйнштейну на слово, то дальше можно и не читать. Ибо все дальнейшее посвящено тому, чтобы пояснить слова великого физика, чтобы попытаться понять, каким образом чувство прекрасного, понятие добра, религиозные идеи могут участвовать в работе физика.

Темой более общей и даже грандиозной (а потому в основном закулисной) станет маленькая черточка в заглавии статьи. Связать дефисом два слова нетрудно. А вот как и чем связать два разных мира?

В середине 20 века прозвучал серьезный диагноз – «две культуры». Сказал это не легкомысленный лирик, а человек, профессионально знакомый с миром физики. Какова доля шутки в этой правде?

Из чего сделана интуиция физика

Изучая рождение фундаментальной физической теории, можно выяснить многое о том, что-где-когда. Однако в какой бы микроскоп ни рассматривать структуру открытия, в конце концов неизбежно приходится так или иначе сказать об интуитивном скачке исследователя, в уме которого родилось, оформилось новое знание. Действительная структура процесса открытия зачастую не видна самому первооткрывателю или же заслоняется «объяснительной» версией, придуманной для той или иной цели. Об этом предупреждал Эйнштейн: «Если вы хотите узнать у физиков-теоретиков о методах, которыми они пользуются, не слушайте их слов. Смотрите внимательно на их дела».

Умудренный собственным опытом и размышлениями над опытом других, Эйнштейн так сказал о рождении нового знания: «Понятия никогда нельзя вывести из опыта логически безупречным образом. Но для педагогических, а также эвристических целей такая процедура неизбежна. Мораль: если не согрешить против логики, то вообще нельзя ни к чему прийти. Иначе говоря, нельзя построить ни дом, ни мост, не используя при этом леса, которые не являются частью всей конструкции».

Что представляют собой эти леса физика-теоретика? Это мысленные эксперименты, убедительные лишь для увлеченного строителя. Это кентавроподобные гибриды понятий, жизнеспособные – как и кентавры – только в мифологическом, а не в строгом физико-математическом смысле. Это методологические, философские ориентиры и стимулы, основанные на историческом научном опыте.

Что еще может применить строитель теории, преодолевая инерцию мысли, тяжесть предрассудков, считающихся – с большим или меньшим правом – аксиомами? Да все что угодно! Все свои интеллектуальные и эмоциональные ресурсы, – ведь ситуация для него критическая. И если теорию создает не просто решатель физических задач, то в качестве лесов он может использовать и нефизические, гуманитарные представления, отделенные, казалось бы, пропастью от мира физических формул.

Подобные контакты гуманитарных идей и естествознания вполне явственны в предньютоновскую эпоху, когда отделение науки от общей культуры, от мира человеческих страстей не стало еще юридическим фактом. Но физики 20 века скорее бы признали обратное влияние – физико-математические леса для обоснования их гуманитарных представлений – из-за гораздо большей надежности, убедительности точных наук. Такое воздействие, однако, возможно лишь после того, как физико-математическое знание получено, а не в период отчаянных его поисков. Так что свидетельства о гуманитарных корнях фундаментальных физических представлений могут быть только косвенными.

Свидетельства такого рода отыщем в самой драматической дискуссии в физике 20 века – о квантовой теории. В этой дискуссии – с разных сторон – участвовали величайшие физики 20 века Эйнштейн и Бор, соучаствовали Шредингер, Борн и еще не меньше дюжины недюженных умов, а следил за дискуссией весь физический мир.

Прежде чем приступить к делу, напомним важное отличие зданий из кирпича и цемента от зданий, построенных из понятий и логики. В первом случае после окончания строительства леса убираются быстро и без особых затруднений. Во втором – это процесс гораздо более сложный. Даже после окончания строительства не всегда сразу ясно, что относится к лесам, а что – к самому сооружению. Поэтому часть лесов может оставаться рядом с построенным зданием теории еще долгое время. Кроме того, сам строитель, привыкший за время работы осматривать свое творение с лесов, может и после окончания строительства пользоваться ими, а не парадной лестницей или скоростным лифтом, имеющимися в здании теории. Ну а нефизическую, гуманитарную часть лесов сами физики, как правило, не замечают ни при строительстве, ни после его окончания.

Квантовая вероятность

Дискуссия о возможностях квантовой теории началась в двадцатые и достигла максимума в тридцатые годы. Этой дискуссии посвящена огромная литература, пересказывать которую, «стоя на одной ноге»,– дело безнадежное и для нашей цели излишнее. Напомню лишь основной сюжет.

Суть квантовой физики состоит в том, что поведение достаточно малых корпускул сильно отличается от поведения больших тел (в переводе с латыни «корпускула» – «тельце»); «большое» и «малое» разделяет знаменитая квантовая постоянная h (открытая М. Планком ровно в 1900 году). Самое удивительное в движении квантовых корпускул – это волновые свойства. Само по себе волновое движение было прекрасно изучено в до-квантовую эру. И можно было думать, что в квантовой физике требуется какая-то комбинация двух хорошо известных способов движения – корпускулярного и волнового, полета камня и волн на воде. Однако слово «комбинация» в данном случае очень бледно выражала суть дела. Ведь скомбинировать надо было волны незримой вероятности с движением частиц. Совмещение несовместимых, казалось бы, свойств – волновых и корпускулярных, размазанно-вероятностных и точечно-директивных – физики назвали дуализмом, а не просто комбинацией. Кентавра можно назвать комбинацией лошади и человека, но тут перед нами существо, в некоторых ситуациях неотличимое от лошади, а в других – от человека.

Новые вероятностные закономерности радикально отличались по своему смыслу от всех вероятностей, с которыми наука имела дело до квантовой эры. Раньше всякая вероятность означала недостаток сведений: если точно знать силу щелчка, подбрасывающего монету, то можно точно предсказать, орел или решка. Соответствующую ученую формулировку назвали лапласовским детерминизмом, в честь великого специалиста в области физико-математических наук П. Лапласа, который за сто лет до открытия h сказал: “Ум, которому были бы известны для какого-либо момента все силы, действующие между телами природы, и расположение всех тел, знал бы все, что произойдет во Вселенной в будущем».

К исходу первой трети 20 века физики обнаружили, что такого лапласовского ума быть не может: в событиях с участием электронов и других микрочастиц вероятность оказалась первичной, не объяснимой каким-либо недостатком сведений.

Физики быстро научились работать с новым типом вероятности, но примириться с новым словом науки было им трудно. А некоторым так и не удалось. Среди этих некоторых – большая половина нобелевских лауреатов, награжденных именно за создание квантовой теории. Всего таких было восемь, но лишь трое приняли квантовую вероятность всей душой. Четвертый, правда, лишь на своем семидесятилетии сознался, что ему тоже неуютно жить в мире, в котором царствует квантовая вероятность, хотя и приходится.

Последовательнее и изобретательнее других выражал свою неудовлетворенность Эйнштейн – сделавший второй, вслед за Планком, значительный шаг на пути к квантовой теории. Более того, именно Эйнштейн ввел понятие вероятности в аппарат квантовой теории. И тем не менее, считая квантовую механику правильной теорией, Эйнштейн отказывался признать ее вероятностный язык в качестве фундаментального. Он ожидал, что квантово-вероятностное описание в дальнейшем заменится более глубоким, точным, обходящимся без понятия вероятности. Это свое ожидание Эйнштейн иногда выражал словами:

«Я не верю, что Бог играет в кости».

Эйнштейн и Бор

Дискуссия о квантовой теории между Эйнштейном и Бором, по фундаментальности затронутых в ней вопросов, по философскому накалу сопоставима, пожалуй, лишь с дискуссией Лейбница и Ньютона в 18 веке о смысле понятий пространства и времени. У этих дискуссий есть сходство и в другом. Победившие позиции – Ньютона и Бора – признавались явным большинством физиков. Тем не менее позиции, казавшиеся побежденными – Лейбница и Эйнштейна,– не исчезли со смертью их основателей, что можно считать признаком их жизнеспособности.

Только после двухвекового господства ньютоновского абсолютного пространства проявилась жизненная сила идей Лейбница о пространстве как отношении тел. Неизвестно, предвещает ли дискуссия о квантовой теории изменения в картине мира, сопоставимые по масштабу с теорией относительности. Ясно только, что отсутствие особого интереса нынешних физиков к этой дискуссии не означает, что она целиком принадлежит прошлому. Ведь до теории относительности большинство физиков также считали дискуссию Лейбница – Ньютона законченной.

Грандиозное и давно ожидаемое преобразование физической картины мира должно быть связано с синтезом общей теории относительности (воплощающей исследовательскую программу Эйнштейна) и квантовой теории (в оформлении которой столь велик вклад Бора). Этот синтез, как ожидается, соединит всеобщность пространства-времени-гравитации со всеобщностью квантовых законов. Быть может, при этом по-новому зазвучат мотивы знаменитой дискуссии?

К одному из них уже вернулся нынешний авторитет в квантовании гравитации С. Хокинг, по словам которого, гравитация вводит в физику новый уровень неопределенности, помимо и сверх неопределенности, свойственной для квантовой механики: «Эйнштейна очень удручала непредсказуемость, присущая квантовой механике, ибо он чувствовал, что “Бог не играет в кости”. Имеются, однако, свидетельства, что Бог не только играет в кости. Он иногда бросает кости туда, где их нельзя разглядеть». Поскольку Хокинг сделал лишь один шаг к великому синтезу, и вовсе не последний, не будем вникать в физический смысл его слов. А гуманитарный смысл достаточно ясен: связь времен в науке не рвется.

Крепкие задним умом объяснители с легким сердцем говорят, что в дискуссии о квантовой теории противостояли две формы причинности – старая и новая, классическая и квантовая. Но можно ли считать позицию Эйнштейна целиком обращенной в прошлое? Действительно ли он хотел возврата к лапласовскому детерминизму? Современная физика не знает пока никаких других форм детерминизма, кроме лапласовской и квантово-теоретической. Однако сам Эйнштейн, отвергая фундаментальность вероятностного квантового описания реальности, стремился не к старому лапласовскому, а к некоему новому сверх-детерминизму, который подчинил бы определенным законам не только развитие во времени, но и начальные состояния. Этот сверхдетерминизм мог бы, по мнению Эйнштейна, заменить квантовое описание, также не допускающее полного произвола в начальных состояниях.

Лапласовский детерминизм был явно недостаточен Эйнштейну и в его космологических размышлениях. Известна его фраза: «Что действительно меня интересует, так это – был ли у Творца какой-либо выбор при сотворении мира?». У лапласовского, конечно, был, он имел полную свободу выбора начальных условий. Эйнштейновский творец, судя по всему, ограничил свой выбор всего одним вариантом, поскольку в подлинной теории мироздания, по Эйнштейну, нельзя менять даже величину физических констант, не разрушая теорию.

 

Чем объяснить различие между позициями Бора и Эйнштейна? Тем, что научное творчество – деятельность не какого-то абстрактного субъекта, снабженного этикеткой «ученый», а реального человека, обремененного собственной биографией, неповторимыми жизненными обстоятельствами. Структура точки опоры, с помощью которой очередной архимед переворачивает мир, всегда не стандартна и не сводима ни к каким застывшим принципам. Эйнштейн говорил об инстинкте, о чувстве, которое помогает определить, «какое дерево будет расти, а какое засохнет». И, что особенно важно, Эйнштейн и Бор – физики-мыслители, для которых жизненно необходима была целостная картина мира, соединение науки и «ненаучных» гуманитарных составляющих жизни.

Детерминизм физический…

Эйнштейновское неприятие квантовой вероятности связано с его отношением к причинности. Он неоднократно подчеркивал принесенные квантовой механикой ограничения на причинное описание природы. И употреблял при этом тревожные слова: «В настоящее время уверенности в постоянно действующей причинности угрожают именно те, кому она освещала путь и чьим главным и полновластным руководителем она была,– представители физики», «Ради этой цели [достижения результатов с помощью минимума теоретических элементов] квантовая механика охотно жертвует даже принципом строгой причинности».

Принцип причинности занимал очень важное место в методологии Эйнштейна. Именно нарушение причинности (кажущееся, как потом выяснил он сам) мешало ему завершить главное его творение – теорию гравитации.

Почему Эйнштейн «отвергал чутьем физика» вероятностный фундамент новой физики? Начнем с самых простых возможных причин.

  1. Завершение квантовой механики Эйнштейн встретил пятидесятилетним. Это не лучший возраст для восприятия новых идей в физике. Но, во-первых, физикой Эйнштейн занимался еще несколько десятилетий, и, во-вторых, с квантовыми идеями Эйнштейн нянчился почти с момента их рождения. Кроме того, Борн и Бор, принявшие новые – вероятностные – представления, были всего на несколько лет моложе Эйнштейна. Так что возраст нельзя считать достаточным объяснением.
  2. А может быть, Эйнштейн недооценивал квантовую программу потому, что не занимался конкретными «практическими» проблемами атомной физики, где плодотворность квантовых идей особенно впечатляла? Эта причина тоже не слишком убедительна. Ведь и при создании теории гравитации Эйнштейн, по существу, не решал практических проблем.
  3. Наконец, грандиозный успех его теории относительности мог оказать некое гипнотическое воздействие на Эйнштейна, мешая ему принять новую исследовательскую программу. Сам Эйнштейн подобную возможность,– по крайней мере, для других – вполне допускал. Говоря об абсолютном пространстве Ньютона, он пишет: «Огромный практический успех учения Ньютона, по-видимому, воспрепятствовал ему и физикам 18 и 19 веков признать произвольный характер основ его системы».

Но и это объяснение трудно считать исчерпывающим. Прежде всего потому, что сам Эйнштейн осознавал возможность подобного воздействия. Далее, создание теории относительности – с ее «гипнотизирующим» успехом – сопровождалось, как известно, активной борьбой с научными предрассудками. По словам Эйнштейна, физический закон не может быть точным хотя бы потому, что понятия, с помощью которых его формулируют, могут развиваться и в будущем могут оказаться недостаточными. Поэтому «человек науки должен пытаться сбросить с себя оковы предрассудков и, какой бы авторитетной ни была установившаяся концепция, постоянно убеждаться в том, что она остается и после появления новых фактов».

Такого опыта борьбы с научными предрассудками, какой был у Эйнштейна, не было, пожалуй, ни у кого из его современников. Во время создания квантовой теории его программа была предрассудком, но выяснилось это позже.

… и этический

Итак, перечисленным обстоятельствам не под силу объяснить эйнштейновское отношение к вероятности и причинности. Тогда давайте посмотрим на биографию ученого шире, почитаем и те его статьи, в которых не наука – главный герой. Без особого труда мы обнаружим, что в гуманитарных представлениях Эйнштейна тоже царствует детерминизм. Совпадение? Следствие? Или причина?

В мире Эйнштейна насущной потребностью было осмысление единства мира. И занятие наукой – не просто увлекательная игра, а поиски скрытых (но существующих!) закономерностей, управляющих этим единым миром. Для Эйнштейна мир физических идей и мир людей не разделены бездонной пропастью, и вполне естественны размышления о месте человека в мироздании, о «смысле жизни».

Не потому ли хорошо его лично знавший Макс Борн в физическом споре с ним привлекал соображения этического характера, старался использовать наиболее веские для того доводы:

«Конечно, я полностью разделяю твое мнение относительно того, что действия людей – это результат прорыва из глубины этических чувств, первичных и почти независимых от рассудка. Но от этого единства взглядов я сразу должен перескочить к нашей размолвке в области физики. И это потому, что не могу разделять эти вещи и не могу понять, как это ты можешь объединять совершенно механический мир со свободой этических чувств индивидуумов… У тебя философия, которая кое-как приводит в соответствие мертвые вещи-автоматы с существованием справедливости, совести, и с этим я не согласен».

Главный эйнштейновский оппонент Нильс Бор довел осмысление квантового дуализма (корпускулярно-волнового и вероятностно-директивного) до принципа дополнительности, которым и завершилось построение квантовой механики: разные представления реальности не противоречат друг другу, а дополняют друг друга..

В физике принцип дополнительности знаменит не менее принципа относительности. Однако концепцию дополнительности Бор распространял и на «многие другие области человеческого знания и человеческой деятельности». Он, например, считал взаимно дополнительными такие гуманитарные понятия, как мысли и чувства, «свобода воли» и причинный анализ поступков человека. И, как отмечал сам Бор, рассуждения эти возникли в надежде повлиять на позицию Эйнштейна.

На довод Эйнштейна против квантовой вероятности «Я не верю, что Бог играет в кости»   Бор ответил на столь же ненаучном языке, напомнив, что уже «мыслители древности указывали на необходимость величайшей осторожности в присвоении провидению атрибутов, выраженных в понятиях повседневной жизни».

Этические представления Эйнштейна пропитаны причинностью: «Нам нелегко считать проявления нашей воли зависящими от строго последовательной цепи событий и отказаться от убеждения, что наши поступки ничем не связаны».

Тем более нелегко тому, кто предпочитает юридический взгляд на мир философскому, узнать, что по Эйнштейну: «Поступки людей определяются внешней и внутренней необходимостью, вследствие чего перед богом люди могут отвечать за свои деяния не более, чем неодушевленный предмет за то движение, в которое он оказывается вовлеченным».

В тридцатые годы   проблему причинности в квантовой теории нередко связывали с представлением о свободе воли. По этому поводу Эйнштейн писал:

«Честно говоря, я не понимаю, что имеют в виду, когда говорят о свободе воли. Например, я чувствую, что мне хочется то или иное, но совершенно не понимаю, какое отношение это имеет к свободе воли. Я чувствую, что хочу закурить трубку, и закуриваю ее. Но каким образом я могу связать это действие с идеей свободы? Что кроется за актом желания закурить трубку? Другой акт желания? Шопенгауэр как-то сказал: «Человек может делать то, что хочет, но не может хотеть по своему желанию»… Я убежден, что события, происходящие в природе, подчиняются какому-то закону, связывающему их гораздо более точно и тесно, чем мы подозреваем сегодня, когда говорим, что одно событие является причиной другого».

Эйнштейн не понимает, что такое «свобода воли», и считает, что этому понятию нет места в рамках научного мышления. А как насчет «отсутствия свободы воли»?

Оба эти понятия одинаково непроверяемы «экспериментально» (из-за уникальности каждого «эксперимента»). В этом смысле вопрос «Есть ли свобода воли?» – псевдовопрос. Но это не делает свободу воли и ее отсутствие понятиями равноправными. Вера во всеобщую и полную причинную связь помогает раскрывать причины. И только когда эта вера сталкивается с конкретными фактами науки, к примеру, с квантовыми законами, она может стать обузой.

Для физика «классического» квантовая теория, безусловно, ограничивает, и, следовательно, нарушает причинность (классическóþ!). Для физика «квантового» сама классическая причинность оказывается бессмысленной, ее нельзя даже сформулировать на новом языке науки.

Пронизывающая высказывания Эйнштейна идея строгой причинности не только свидетельствует о детерминизме его этики, но и ставит несколько вопросов. Как возникли такие этические представления у Эйнштейна? Как могут они не вести к пассивному фатализму? А ведь активное отношение Эйнштейна к жизни известно всякому, кто хоть немного знаком с его биографией.

Мало сказать, что этические взгляды Эйнштейна формировались в «до-квантовую», строго причинную, в лапласовском смысле, эпоху. Его (почти) ровесники Борн и Бор совсем иначе относились к вероятностным основаниям мироздания. В объяснении нуждается и своеобразная дополнительность этики Эйнштейна: абсолютный детерминизм «в теории» и активность, признание ответственности людей за их поступки – а вовсе не фатализм – «в жизненной практике».

Направление, в котором можно искать ответ на эти вопросы, подсказывает сам Эйнштейн.

Эйнштейн и Спиноза

Среди мыслителей, причастных к духовной жизни Эйнштейна, особую близость он ощущал к Спинозе. И этике Спинозы присуще то же трудное сочетание – полный детерминизм «в теории» и свобода-ответственность «на практике». В предисловии к книге о Спинозе Эйнштейн фактически писал и о себе:

«Хотя Спиноза жил триста лет назад, духовная обстановка, в которой ему приходилось бороться, напоминает нашу. Спиноза был убежден в причинной зависимости всех явлений еще в то время, когда попытки достичь понимания причинных связей между явлениями природы имели весьма скромный успех. Эта убежденность относилась не только к неодушевленной природе, но и к человеческим чувствам и поступкам. У Спинозы не было сомнений относительно того, что наша свободная (то есть не подчиняющаяся причинности) воля является иллюзией, обусловленной тем, что мы не принимаем во внимание причины, действующие внутри нас. В изучении этой причинной связи он видел средство излечения от страха, ненависти и горечи, единственное средство, к которому может обратиться мыслящий человек. Обоснованность своих убеждений он доказал не только с помощью ясного и точного изложения своих рассуждений, но и примером всей своей жизни».

Иногда Эйнштейн говорил попросту, что верит в бога Спинозы, иногда объяснял более пространно: «Мне вполне понятно ваше упорное нежелание пользоваться словом «религия» в тех случаях, когда речь идет о некотором эмоционально-психическом складе, наиболее отчетливо проявившемся у Спинозы. Однако я не могу найти выражения лучше, чем «религия», для уверенности в рациональной природе реальности в той мере, в которой она доступна человеческому разуму.»

Книгу Спинозы «Этика» молодой Эйнштейн прорабатывал вместе с двумя друзьями на заседаниях Академии Олимпии. Смешно, конечно, думать, что двадцатилетний физик учился по этой книге этике. Тем более – этике, «изложенной геометрическим способом», как указано в заглавии. Однако этот физик мог обнаружить глубинное родство с «эмоционально-психическим складом» философа, жившего за три века до него. И, как мы видели, обнаружил.

Сходство мировосприятий Эйнштейна и Спинозы помогает выяснить условия и причины их формирования. Ведь триста лет, разделившие их, оставили похожими очень немногие внешние обстоятельства их биографий.

 

Прежде чем пуститься в выяснения, стоит присесть перед дорогой и отдать себе отчет в рискованности предприятия. Возможно, читатель и согласится признать сходство гуманитарных представлений философа, тихо шлифовавшего линзы на окраине Амстердама, и физика, ставшего при жизни одним из символов века,– раз уж об этом сходстве заявил сам Эйнштейн. Но ведь, сравнивая формирование таких представлений, надо углубиться в личную жизнь двух великих мыслителей – причем в ранние годы жизни, когда гуманитарные представления складываются,– тут читатель будет вправе с негодованием осудить легкомыслие автора. Как можно надеяться проникнуть в начало духовной жизни человека, не располагая солидным запасом документальных свидетельств о его детских годах?! А беда в том, что солидный запас свидетельств в подобных случаях вообще невозможен –великим человек, как правило, становится в зрелом возрасте (если не после смерти), когда подробности детства уже забыты.

Говорят, что если нельзя, но очень хочется, то можно. Рискну и лишь попрошу читателя отнестись к предлагаемой попытке, как к гипотезе.

Итак, Эйнштейн и Спиноза: что у них общего?

От иудаизма – к космонотеизму

И Спиноза, и Эйнштейн в юном возрасте были глубоко религиозны. И Спиноза, и Эйнштейн самостоятельно пришли к решительному отказу от общепринятых форм религиозности. Если ранняя религиозность Спинозы вполне понятна (все-таки 17 век!), то глубокая религиозность Эйнштейна (по его словам, до 12 лет) кажется весьма странной, особенно если учесть либеральную атмосферу его семейного окружения.

Религиозность юного Эйнштейна столь же требует объяснения, как и пантеизм взрослого Спинозы. Но если пантеизм Спинозы – предмет изучения многих исследователей, то ранняя религиозность Эйнштейна воспринимается обычно лишь как курьез. Однако так ли удивительно сходство духовных эволюций   Спинозы и Эйнштейна? В подобной эволюции не проявляется ли органическая потребность мысленно охватить мироздание в целом? Ведь религия – первая форма целостного восприятия мира, доступная юному сознанию. От биографических обстоятельств зависит, овладеет ли эта форма сознанием.

Родители Эйнштейна, в соответствии с духом времени и места, к религии были равнодушны. Однако в силу своего социального (мелкобуржуазно-провинциального) положения помнили о своем еврейском происхождении. Новорожденному сыну,   согласно обычаю, дали имя покойного деда, и в метрической книге еврейской общины южно-германского города Ульма появилась запись о рождении Альберта (Авраама) Эйнштейна в пятницу, 19 адара 5639 года от сотворения мира, или 14 марта 1879 года от рождества Христова. В те далекие времена загсов еще не было, и зарегистрировать рождение ребенка можно было только под присмотром священнослужителей.

В других отношениях семейная атмосфера Эйнштейнов была свободна от религиозных догм и ритуалов. Начальная школа, в которую отдали сына, была католической, поэтому, подчиняясь социальной инерции, родители позаботились о его иудейском образовании, взяв частного учителя. Этот человек, наделенный педагогическим даром, и возбудил в мальчике религиозные чувства и мысли. Будущий физик и, стало быть, «стихийный материалист» в течение нескольких лет, очень важных для формирования личности, относился к религиозным заповедям гораздо ревностнее, чем кто-либо в семье, и даже – по дороге в школу – распевал гимны во славу Божию собственного сочинения.

Можно себе представить, что при других семейных обстоятельствах, когда библейские истории и заповеди внедрялись бы со всей силой родительского и учительского авторитетов, юный Эйнштейн со свойственными ему независимостью и силой духа отверг бы навязываемые духовные оковы. В условиях же либерального равнодушия семьи к религии и таланта домашнего вероучителя мальчик с энтузиазмом принял религиозную картину мира, доставшуюся в наследство от предков. Эмоциональная целостность этой картины, ее единство, обеспеченное принципиальным монотеизмом, в детском сознании могло заслонять вопиющее «естествоНЕзнание».

Долго так продолжаться не могло. С ростом интеллектуальных ресурсов и запросов юного Эйнштейна (как и за три века до него – Спинозы) религиозная картина становилась все более тесной. Осознал он эту тесноту еще до религиозного совершеннолетия, которое в иудаизме наступает в 13 лет, и по времени это совпало с переходом в гимназической программе от библейских текстов к обременительным, во всяком случае по объему, законоучениям Талмуда. Картину мира не спасала ее каноническая освященность, – не было надежных доказательств святости. А главное – пытливый ум искал картину мира не столько освЯщенную, сколько освЕщенную светом разума.

После разрыва с традиционной религиозной картиной мира духовное развитие Эйнштейна шло уже в обычных для его эпохи рамках естествознания. За три века до того подобный переход от глубокой религиозности к глубокому свободомыслию был, конечно, очень необычен.

Вернемся теперь к формированию религиозности этих двух мальчиков – Спинозы и Эйнштейна.

В иудаизме прошлых веков начальное обучение (мальчиков) основам религии и грамоте – обязанность родителей и всей общины. При этом главным учебным пособием была Библия (вторая ступень образования – изучение Талмуда – считалась желательной, но не строго обязательной). Интенсивный контакт с библейскими текстами во многом формирует личность. Даже Тевье-молочник (персонаж Шолом-Алейхема) помогает себе жить библейскими образами и выражениями. Тем более Спиноза и Эйнштейн.

Спиноза, получив основательное иудейское образование, стал одним из лучших знатоков Библии своего времени. Его «Богословско-политический трактат» опирается на анализ библейского текста. При этом скептицизм автора направлен лишь на абсолютную святость, богоданность каждой буквы текста Библии. К самой же книге он относился с глубоким уважением. Это следует хотя бы из предложенного им принципа анализировать текст Библии, основываясь только на самом этом тексте, а не на предании и посторонних источниках.

Эйнштейн не был таким знатоком Библии, как его любимый герой, но относился к ней с уважением. Пятидесятилетний физик писал своему учителю закона Божьего, что часто читает Библию, хотя и не в оригинале. А в статье «Религия и наука», проповедуя свою «космическую религию», указал, что «зачатки космического религиозного чувства можно обнаружить в некоторых псалмах Давида и в книгах пророков Ветхого завета». Вот в какой глубине видел Эйнштейн корни своего космонотеизма.

Духовный мир Библии, будучи результатом многообразного социально-культурного опыта, предоставляет верующему разные возможности для осмысления реального мира, в котором он живет и действует: от мистического порабощения собственной личности до практического атеизма, от фанатической нетерпимости к инакомыслию до признания свободных и различных путей к истине, от высокомерной богоизбранности до универсального космополитизма. В зависимости от своих интеллектуальных потребностей и душевного склада человек выбирает, что его душе угодно.

Воздействие Библии на формирование личности особенно велико, если религиозное юное сознание воспринимает эту книгу как действительно Священное Писание.

Глазами шестилетнего Эйнштейна

Когда в поисках корней гуманитарных, этических представлений Эйнштейна обращаешься к Библии, необходимо перевоплотиться в шестилетнего мальчика, чтобы посмотреть на эту книгу его глазами. Мальчик этот часто бывал сосредоточенным и не склонным к шумным играм. Может, он и был отмечен печатью гения, но родителей, скорее, беспокоило, что ребенок слишком долго не начинает говорить.

Перевоплотимся в такого ребенка, освоимся в пространственно-временных декорациях: мюнхенский дом с большим тенистым садом и 80-е годы XIX века, и откроем первую из книг Моисеевых.

После энергично краткого описания основных этапов сотворения мира и демографической предыстории начинается собственно история сознательного отношения человека к Творцу. История эта начинается с Аврама, который получил от Всевышнего новое имя Авраам вместе с Заветом.

Первые люди, жившие в сознательном согласии с заветом Божьим, должны вызвать особое внимание того читателя, глазами которого мы смотрим на текст Библии. Аврааму и его ближайшим потомкам Библия уделяет гораздо больше внимания, чем схематическим-символическим героям предшествующих глав. Подробности жизни библейских праотцев позволяют – а нашего юного читателя и побуждают – воплощаться в каждого из них, чтобы испытать на себе благословение Божье.

Что же наш юный читатель испытал? Он пошел вместе с Авраамом, который, покорно и безропотно повинуясь Божьей воле, увел своего сына – долгожданного и богоданного – подальше от дома, связал его и занес над ним нож для жертвоприношения. Вместе с Авраамом юный читатель испытал невероятное облегчение, когда Божья длань остановила занесенную руку. А всего через несколько страниц этот читатель вместе с Иаковом – богопослушным, казалось бы, внуком Авраама – боролся, Бог знает с кем, и в результате получил имя Израиль, что в переводе означает «боровшийся с Богом».

Такое сочетание богопокорности и собственной активности, доходящей до богоборчества, разве менее противоречиво, чем сочетание волновых и корпускулярных свойств электрона?

Можно ли домыслы о впечатлениях и перевоплощениях шестилетнего Эйнштейна обосновать хоть чем-нибудь, кроме общих соображений о детской психологии интеллектуально интравертного типа?

Например тем, что взрослый Эйнштейн свое отношение к квантовой механике выразил как-то с помощью библейского образа: «внутренний голос подсказывает мне, что это не настоящий Иаков».

Эйнштейн, очевидно, подразумевал эпизод, когда Иаков, формально не вполне праведным путем, получал (вместо своего брата-близнеца Исава) благословение от ослепшего к старости отца – Исаака. Если следовать букве Библии, следовало бы сказать «не настоящий Исав», однако фраза Эйнштейна вполне следует духу Библии, ее отношению к сыновьям Исаака.

Глубоко прочувствовав указанные перевоплощения, можно прийти если не к формулировке, то к чувству, запечатленному в знаменитой заповеди Эйнштейна: «Господь изощрен, но не злонамерен». Каменная скрижаль с этой заповедью помещена не в Храме Иерусалимском, а в одном из храмов науки – в Принстонском университете, над камином. А логически эйнштейновская заповедь предшествует заповедям Моисея, поскольку характеризует самого Творца – Бога Авраама, Бога Иакова… Бога Спинозы.

Впрочем, для нас сейчас важнее не логическое предшествование, а психологическое. И если предлагаемая психологическая реконструкция имеет право на существование, то этическая позиция Эйнштейна (и Спинозы) может быть результатом раннего интенсивного контакта с библейским текстом, с соответствующей культурной традицией. Суть этой позиции – противоречивое, на первый взгляд, «дополнительное» сочетание полного детерминизма в теории и свободы действий человека на практике. Поскольку речь идет о вещах нефизико-нематематических, противоречие можно и устранить: если свободное действие человека начинается с явственно услышанного внутреннего голоса, который можно приписать Вседержителю, то фаталистическое следование этому голосу внешне неотличимо от безбожно волюнтарского. Впрочем, подобные гуманитарные выкладки способны усыпить не только шестилетнего мальчика.

Независимо от того, как именно формировалась жизненная позиция Эйнштейна, не вызывает сомнений этический детерминизм в его теоретических представлениях о человеке. Его целостное мировосприятие требовало согласованности, соответствия этического и физического компонентов. Неудивительна поэтому и его привязанность к физическому детерминизму.

Нефизические доводы – в физике

Но, может быть, этические доводы в дискуссии о квантовой теории – это лишь «издержки производства» физических идей, метафоры, приобретающие смысл только после перевода их на язык физики? Нет, похоже, это важная составляющая дискуссии, и о значении этого компонента, пропитанного эмоциями, говорит уже само применение ненаучных доводов в научной дискуссии.

Эйнштейн говорил о неприятии вероятностного фундамента физики на основе «чутья», «инстинкта»; подчеркивал, что у него нет логических аргументов, что ему трудно поверить и т. п. А что же это такое – нелогичное, инстинктивное, не основанное на научных аргументах? Что остается, если из личности «вычесть» логику, рациональное, науку?

Может ли нечто ненаучное быть мотивом, стимулом (или помехой?!) для научного творчества? На подобный вопрос Эйнштейн ответил утвердительно:

«Все здание научной истины можно возвести из камня и извести ее же собственных учений, расположенных в логическом порядке. Но чтобы осуществить такое построение и понять его, необходимы творческие способности художника. Ни один дом нельзя построить только из камня и извести. Особенно важным я считаю совместное использование самых разнообразных способов постижения истины. Под этим я понимаю, что наши моральные наклонности и вкусы, наше чувство прекрасного и религиозные инстинкты вносят свой вклад, помогая нашей мыслительной способности прийти к ее наивысшим достижениям».

Помогая или мешая, добавим мы с надлежащей почтительностью. И непочтительно предположим: Эйнштейн не принял квантово-вероятностный идеал потому, что был «обременен» детерминистскими этическими представлениями.

Эта гипотеза вовсе не означает, что исследователю «вредно» быть сложной личностью. Ведь кроме восприимчивости к новым идеям не менее важна способность рождать идеи, а для этого как раз нужна сложность личности, насыщенность эмоциональной сферы, богатство ассоциативного мышления. Плодотворность эйнштейновского склада личности проявилась в его великих достижениях. А тот факт, что даже эйнштейновский склад оказался неуниверсальным, свидетельствует дишь о пользе многообразия мировосприятий, живущих одновременно в науке (как и за ее пределами).

Богатство личности может реализоваться при наличии еще одного важнейшего качества – силы духа, способности к интеллектуальному и моральному одиночеству. Эта способность ясно видна, например, в такой фразе Эйнштейна из письма Борну: «В наших научных ожиданиях мы стали антиподами. Ты веришь в Бога, играющего в кости, а я в Совершенную Закономерность чего-то объективно должного существовать в мире, закономерность, которую я грубо спекулятивным образом пытаюсь ухватить… Большие первоначальные успехи квантовой теории не заставят меня поверить в фундаментальность игры в кости, хотя я хорошо знаю, что более молодые коллеги считают это следствием моего склероза».

 

Гуманитарный компонент в дискуссии о квантовой теории дает возможность заглянуть в творческую лабораторию великого физика и обнаружить, что в ней сотрудничают не только Опыт, Математика, странные субъекты Случай и Везение, но также и Этика, Справедливость, Совесть и т. д. Участие таких ненаучных сотрудников в работе всей лаборатории особенно важно в период революционных изменений фундамента науки. В такой период не продвинуться вперед, решая хорошо поставленные задачи, – требуются логические скачки.

Чтобы сделать «нелогичное» открытие, необходимо напряжение всех сил, поддержка и творческие импульсы со стороны «вненаучных» компонентов личности. Такая поддержка может противостоять научной логике, еще не перестроенной в соответствии с «нелогичной» идеей, противостоять в течение времени, необходимого для перестройки.

Можно усомниться в плодотворности любого гуманитарно-физического влияния, раз то гипотетическое влияние, о котором шла речь, мешало научному прогрессу. Но это обычная ситуация: ищут под фонарем лишь потому, что в других местах просто ничего не видно. Когда физик решается на подобный логический скачок, он слишком поглощен физикой, чтобы отвлекаться на не относящиеся к делу гуманитарные комментарии, чтобы «нести всякую чушь» (с физико-математической точки зрения). Так что, убедившись в существовании самого физико-этического взаимодействия, остается поверить взятому в эпиграф убеждению Эйнштейна.

Чтобы квантовая физика не казалась совершенно уникальной по связи гуманитарных и физических идей, приведем пример, отстоящий на полвека,– доклад Максвелла «Молекулы», посвященный первым успехам атомно-молекулярной теории. Этот доклад кончается словами:

«Сейчас молекулы так же неизменны по своему числу, по своим размерам и по весу, как и в то время, когда они были сотворены. Из этой неизменности их свойств мы можем заключить, что стремление к точности измерений, к правдивости в суждениях и к справедливости в поступках, почитаемых нами как благороднейшие черты человека, присущи нам потому, что они представляют сущность образа того, кто сотворил не только небо и Землю, но и материю, из которой они сотворены».

Поставленные здесь в один ряд понятия точности, правдивости и справедливости Максвелл объединяет идеей Творца, но важнее для нас сейчас не то, чем он их объединяет, а то, что он их объединяет.

Связь физико-математических идей и морально-этических оценок ощущается не только великими физиками. Это я понял, услышав однажды, как непринужденно 4-летний Матвей перенес идею симметрии из мира детских мозаик и конструкторов в реальную жизнь с ее несправедливостями. Он возмутился: “Это не симметрично – Любка [старшая сестра] уже три раза включала пылесос, а я – только один!

Но раз подобная связь видна не только нобелевским лауреатам, но и младшим дошкольникам, пора спросить: Что же объединяет геометрию и этику? Как назвать способность оценивать стройность-соразмерность физической теории в ее соответствии реальному миру и стройность-соразмерность человеческих устремлений и действий в их соответствии реальной жизни? Как назвать чувство соразмерности? Это – эстетическая способность, это – чувство прекрасного. Так что в древней триаде «истина, добро и красота» последней принадлежит не последняя роль.

Разумеется, не каждый человек наделен чувством красоты в равной мере и в одинаковом роде. Одному более доступен мир линий и цветов, другим – миры звуков, поступков, физико-математических идей… Меньшему числу людей доступны сразу несколько миров.

Оценивая роль ненаучного фактора в психологии научного творчества, следует учитывать, что гуманитарные представления формируются в более юном возрасте, чем научные. Поэтому этический компонент оказывается более косным, более устойчивым. Этические представления труднее проверить экспериментально, чем научно сформулированные утверждения. Однако для цельных личностей, убежденных в единстве мира, какими были Эйнштейн и Бор, этический компонент не менее важен.

Сила и форма взаимодействия столь удаленных компонентов личности различны для двух разных типов мышления физиков-теоретиков. Их можно условно назвать «мыслитель» и «прагматик». Прагматик считает краткость человеческой жизни достаточной причиной для того, чтобы не размышлять над вопросами, не обещающими скорого решения. А для мыслителя физика не сводится к возможности решить увлекательно-трудные задачи раньше других, изящнее и в большем количестве; для него целостная картина мироздания – предмет жизненной необходимости.

Среди выдающихся физиков есть представители обоих типов, и их сотрудничество необходимо для эффективного развития науки. Мыслителям жить в некотором смысле труднее, поскольку они заботятся о гораздо большем сооружении, но зато история показывает, что наиболее значительные изменения в картине мира происходят именно благодаря им.

 

Статья вторая. О чувстве мироздание, или физические вопросы эстетики

 

В разгаре 20 века прозвучал грозный диагноз – “две культуры”. Сказал это человек, профессионально знакомый с миром естествознания, и свой в гуманитарном мире. Физик по образованию и литератор по призванию, Чарльз Сноу пришел к тревожному выводу, видя, как растет отчуждение между людьми естествознания и гуманитариями.

Это явление, как ни прискорбно, вполне естественно, поскольку вызывается увеличением размеров обеих областей. Те, кого тревожит расщепление человеческой культуры и его последствия для судьбы человечества, возлагают порой надежды на перемены в системе образования, во имя “стирания грани” между двумя культурами. Однако эта естественная грань напоминает, скорее, горный хребет между двумя плодородными долинами. Стирать с лица Земли горный хребет? Бр-р…

Иное дело – искать в горном хребте перевалы, соединяющие две долины. И на подъеме к перевалу, оглянувшись вокруг, увидеть ландшафт хоть и не в деталях, но сразу весь, по обе стороны хребта. О том, что такое возможно не только в мечтах, свидетельствует   Эйнштейн:

“Все здание научной истины можно возвести из камня и извести ее же собственных учений, расположенных в логическом порядке. Но чтобы осуществить такое построение и понять его, необходимы творческие способности художника. Ни один дом нельзя построить только из камня и извести. Особенно важным я считаю совместное использование самых разнообразных способов постижения истины. Под этим я понимаю, что наши моральные наклонности и вкусы, наше чувство прекрасного и религиозные инстинкты вносят свой вклад, помогая нашей мыслительной способности прийти к ее наивысшим достижениям”.

Из этого высказывания был выкроен эпиграф к предыдущей статье – о гуманитарных предпосылках в физике. Однако эпиграф – дело тонкое: важно его вовремя оборвать. Дело в том, что вслед за приведенной фразой Эйнштейн сказал: можно говорить о моральных основаниях науки, но нельзя – о научных основаниях нравственности. Спорить с великим физиком легче всего старым, проверенным способом: приписать ему нечто, им не сказанное. Если бы он сказал, что нет никаких естественно-научных предпосылок гуманитарной культуры, с этим уже можно и поспорить.

Для начала – что-нибудь попроще, как сказал герой знаменитого романа. И чтобы не ходить далеко за примером, откроем именно этот роман.

Воланд и пятимерная теория поля

“ – Нет, – ответила Маргарита, – более всего меня поражает, где все это помещается. Она повела рукой, подчеркивая этим необъятность зала.

Коровьев сладко ухмыльнулся, отчего тени шевельнулись в складках у его носа.

— Самое несложное из всего! – ответил он. – Тем, кто хорошо знаком с пятым измерением, ничего не стоит раздвинуть помещение до желательных пределов. Скажу вам более, уважаемая госпожа, до черт знает каких пределов.”

Как видим, Мессир знал физику пятимерных явлений. И не только знал теоретически, но и применил практически. И не где-нибудь в заоблачных космологических высях или в глубоко запрятанных струнах, а в хорошо ныне известной квартире № 50.

Сопоставим слова Коровьева с уже почти забытыми событиями физики тех же 20-30-х годов. Ведь примерно то же самое, что Профессор черной магии проделал с одной отдельно взятой московской квартирой, некоторые физики собирались сделать тогда с Эйнштейновской теорией гравитации. Те физики предполагали, что кроме четырех измерений пространства-времени существует еще и пятое. Нацеливались при этом на разное. Одни, начиная с самого первого пятимерца Теодора Калуци, намеревались раздвинуть теорию относительности до желательных пределов, единым геометрическим образом описав электромагнетизм и гравитацию. Другие надеялись раздвинуть эйнштейновскую теорию до черт знает каких пределов – из теорем пятимерной геометрии получить законы квантовой физики.

Как считалось до вчерашнего дня науки, пятимерная теория не оставила следа в физике, несмотря на то, что ей занимались выдающиеся теоретики, и даже сам Эйнштейн. Все пятимерное направление считалось делом рук если и не самого иностранца в черном бархатном берете, то кого-то из его свиты. Но сегодняшний день науки (длящийся уже лет тридцать) возродил старую идею. И даже приумножил ее, –   в ходу уже не 5-, а 10-, 26- и сколько-хотите-мерные теории. Но это физика нашего времени, а нам пора вернуться к литературе 30-х. годов

Вернемся в квартиру № 50 и спросим, “почему” и “для чего” Михаил Булгаков применил в своем романе идею, заимствованную из современной ему теоретической физики?

Не натяжка ли видеть тут связь с тогдашней физикой? Начитанный чаловек с побочными ассоциациями и геометрическим воображением мог, конечно, вспомнить о четвертом измерении, – оно (вместе со спиритизмом) было известно за пределами науки как источник потустороннего. Однако пятое измерение – дитя эпохи теории относительности, когда четвертым измерением уже прочно именовалось время.

Михаил Булгаков – врач по образованию – интересовался и не медицинскими науками. К примеру, внимательно читал книгу Павла Флоренского “Мнимости в геометрии” 1922 года, в которой высшая геометрия соединялалась с теорией относительности и с богословием. Конкретный источник познаний Булгакова в авнгардной физике неизвестен, но о пятимерной теории он вполне мог узнать из “широкой” печати. Хронология этому благоприятствует: 5-мерная теория родилась в 1921 году, а последняя работа Эйнштейна по пятимерию опубликована в 1941-м. Так что роман о Мастере и Маргарите сочинялся в годы активной жизни пятимерной идеи, включая и научно-популярные журналы.

Ну а “для чего” Булгакову понадобилось пятое измерение? В его романе естественное переплетено со сверхъестественным. Сатанинские штучки получают обыденное, скучно-бытовое объяснение, и наоборот. Так что пятимерная организация соответствующих бальных мероприятий в кв. № 50 – это практическое применение достижений науки.

Впрочем, объяснять все до конца – занятие небезопасное, которое для председателя Моссолита закончилось печально. Поэтому не будем доводить следствие до приговора. А лучше задумаемся над общим вопросом: что делает физика в мире художественного вымысла, в гуманитарном мире?

 

Для таких размышлений романов 20 века, пожалуй, недостаточно. И уж во всяком случае – романов, написанных после 1919 года. Этот год, отмеченный триумфальным подтверждением теории Эйнштейна, стал – по причинам, заслуживающим отдельного обсуждения – рубежным во взаимоотношениях науки и жизни. В считанные месяцы имя Эйнштейна стало символом. Термины, идеи теории относительности (или то, что таковыми считалось) проникали в романы и стихотворения, в этнографию, филологию и даже в теологию. Физика, триумфальная и пугающая, стала постоянным элементом декораций 20 века.

Поэтому посетим век 19-й, научно-спокойный, ждущий – со страхом и надеждой – революцию в обществе, а не в физике. И выберем себе в компаньоны самого гуманитарного из русских классиков.

Великий русский нефизик Лев Толстой

Толстой не получил высшего инженерного образования (как Достоевский), не получил медицинского образования (как Чехов). Он вообще, страшно сказать, не получил высшего образования, – два курса юрфака, только и всего. Конечно, и среднее образование в его время было весьма высоким, но в гимназиях и в лучших домах на первом месте были все же гуманитарные предметы, а не естествознание.

Толстой, можно сказать, сдал экзамен на нефизика. До юрфака он год пребывал студентом физико-математического факультета. Поступил туда, чудом разобравшись в биноме Ньютона (наверно, не без помощи г-на Коровьева). Но попав в храм точных знаний, Толстой не обнаружил к ним интереса и с треском провалился на первом же экзамене.

Когда же 19-летний граф, покинув университет, составил план дальнейшей жизни, там из 11 пунктов на 6-м месте значилось “Изучить математику, гимназический курс” и только на 10-м “Получить некоторые познания в естественных науках” (умолчим, правда, что на последнем месте стояло “Составить сочинения…”).

К удовольствию знатоков школьной физики приведу несколько выписок из дневника Толстого: “Закон тяготения есть закон – центробежной и центростремительной силы”, “вечное движение возможно без трения и тяготения”, “Движение без тяготения немыслимо. Движенье есть тепло. Тепло без тяготенья немыслимо”. Какой учитель физики поставит за такое выше двойки?!

Добавим к этому весьма прохладное отношение к ученой братии:

“Они, ученые (профессора), делают некоторое определенное дело и нужное, они собирают, сличают, компилируют все однородное. Они, каждый из них, справочная контора, а их труды–   справочные книги”, но “как только они выходят из области компиляций, они всегда врут и путают добрых людей”. И даже:

“St. Simon говорит: что, если бы уничтожить 3000 лучших ученых? Он думает, что все погибло бы. Я думаю – нет”.

Ну, разве все это не убедительно говорит, что Л.Н.Толстой – нефизик?!

Слишком убедительно? Пожалуй. И действительно, что в дневнике гуманитарного писателя делают атомы, тяготенье и центробежная сила? И почему такое неравнодушие к ученым мужам? Это неравнодушие смахивает на ненависть, от которой до любви, как известно…

Физика и жизнь в “Войне и мире”

Чтобы разобраться в этом, перейдем от замочной скважины дневника писателя к его главному роману.

Роман этот читают по-разному. Одни пропускают батальные сцены, другие – описания природы, третьи – французские диалоги, четвертые пропускают философские рассуждения. Те, кто помнит дивную Наташину ночь и князя Андрея, едущего мимо старого дуба, могут и не поверить, что из того же романа взяты следующие цитаты: “4x = 15y”, “солнце и каждый атом эфира есть шар”, “диагональ параллелограмма сил”, “Электричество производит тепло, тепло производит электричество”.

Удивительно это не только читателям 21 века. К смешению французского с физ-матом “неоднозначно”, как выражаются нынче, отнеслись и некоторые современники великого романа.

В ответ на такую неоднозначность Толстой записал в свой дневник грубовато-высокомерную притчу:

“Я слышу критиков: “Катанье на святках, атака Багратиона, охота, обед, пляска – это хорошо; но его историческая теория, философия – плохо, ни вкуса, ни радости”.

Один повар готовил обед. Нечистоты, кости, кровь он бросал и выливал на двор. Собаки стояли у двери кухни и бросались на то, что бросал повар. Когда он убил курицу, теленка и выбросил кровь и кишки, когда он бросил кости, собаки были довольны и говорили: он хорошо готовил обед. Он хороший повар. Но когда повар стал чистить яйца, каштаны, артишоки и выбрасывать скорлупу на двор, собаки бросились, понюхали и отвернули носы и сказали: он дурной повар. Но повар продолжал готовить обед, и обед съели те, для которых он был приготовлен”.

Напомним, что физико-астрономические артишоки Толстой использовал именно в рассуждениях об исторических законах, о философии истории и свободы.

Что Гекубе физика?

Так что же, Толстой перестал быть художником, когда, задумавшись над смыслом истории, решил изложить свои размышления на бумаге, для чего вооружился гимназическим курсом физико-математических наук?

Или, оставаясь художником, он взял на свою палитру новую краску – краску точного, естественного знания о мире? Ему понадобилась эта краска, чтобы передать свое ощущение, – он и взял ее, не спросив разрешения у литературоведов. Ведь эту краску невозможно получить никаким смешением других, прежних красок. У новой краски – цвет истины достоверной, суховато-приземленной, но зато демонстрируемой всякому, независимо от пола, расы и вероисповедания. Биллиардный шар, ударив в лоб другой такой же шар, останавливается. Всегда. При любом образе мыслей биллиардиста и при любом образе правления в стране.

Можно ли душевное состояние сравнить с винтом, на котором сорвалась резьба? “Как будто в голове его [Пьера] свернулся тот главный винт…”.

И стремительность французского войска можно уподобить “увеличению быстроты падающего тела по мере приближения его к земле”.

И в масштабе еще большем: “Для истории же государство и власть суть только явления, точно так же, как для физики нашего времени огонь есть не стихия, а явление”.

Это право великого художника – свободно расширять палитру.

 

Лев Толстой как вогнутое зеркало революции

Почему же эту новую краску без особого восторга приняли современники, да и век спустя она вызывает некоторое недоумение?

Быть может, потому, что это не просто новая краска, но проявление нового мировосприятия.

Чувство прекрасного предполагается в каждом художнике. Другое дело – чувство мироздания, чувство целостного единого мира, в котором живет человек – герой романа и его автор. Это чувство, скорее, ожидают в мыслителе космологического склада – совсем другая профессия.

Когда Толстой, повинуясь своему чувству мироздания, включает в плоть романа природу в бытовом, пейзажном, смысле слова – старый дуб, лунную ночь, – это не вызывает недоумения. Но когда он, внимательно всматриваясь в тонкие душевные движения человека, помнит и о Природе в целом, как она открывается человеческому чувству и разуму – естествознанию, то это не каждому по душе. Потому что души бывают разные. И, возможно, потому, что целостность открывается человеку со временем, а Толстой, как и полагается великим, свое время несколько опередил.

Если не спорить с главным русским революционером и сравнивать великого писателя с зеркалом, то зеркало это вогнутое. И пучок света от него направлен в будущее, освещая революцию в культуре.

Вам не нравится слово “революция” и тем более “культурная революция”? Сразу вспоминаете ночь с 24-го на 25-е октября по старому стилю? Однако за ночь успевает произойти только переворот или путч. Революция в физике, например, заняла несколько десятилетий. Не нравится слово “революция”, пусть будет “преображение”, – оно даже точнее передает смысл явления…

Но, может быть, классик революционной теории и тут оказался глубоко не прав? И Лев Толстой не имеет никакого отношения ни к какой революции? Ни в обществе, ни в культуре. Может быть, он просто писатель, пусть даже и великий?

Еще древние обнаружили три столпа, на которых держится здание мира: Истина, Добро и Красота. В языческие, хоть и просвещенные времена вполне естественным было обожествить каждый из столпов и служить им по отдельности. Можно было считать, что Истина – это наука, Добро – сфера морали, а Красота – искусство. При этом разобщенность мира идей прекрасно уживалась с разобщенностью мира людей.

С тех пор как на нашей планете, под разными именами, стало утверждаться единобожие, появились догадки, что следует говорить не о трех столпах, а, скорее, о трех сторонах одного столпа. И стремление к общности мира идей стало сочетаться с поиском единства в мире людей. Приняв, что все люди произошли от одного Адама, сотворенного единым Всевышним, легче понять, что все люди братья и сестры – родные, двоюродные, тысячеюродные. И что в глазах Всевышнего нет ни эллина, ни иудея. На эллинском языке впервые прозвучало “гражданин Вселенной” , а в иудейском сознании впервые оформилась идея единого Бога.

Сумел ли Толстой осуществить общность и единство, о котором и до него размышляли умные мира сего? Нет, но он страстно искал его. А мощный импульс творческого поиска не важнее ли окончательно найденной истины? Пучок света во мглу грядущего не важнее ли осязаемой финишной ленты?

Писатель, как истинный художник, жил в своем времени, рядом с современниками, окруженный проблемами своего века. Разобщенность людей культуры в российском обществе, как известно, принимала этно-географическое обличье. Как же Толстой искал общность и единство? Послушаем его самого (в 1856 году):

“Вечером сидел у Оболенского с Аксаковым, И.Киреевским и другими славянофилами. Заметно, что они ищут врага, которого нет. Их взгляд слишком тесен и не задевающий за живое, чтобы найти отпор. Он не нужен. Цель их, как и всякого соединения умственной деятельности людей совещаниями и полемикой, значительно изменилась, расширилась и в основании стали серьезные истины, как семейный быт, община, православие. Но они роняют их той злобой, как бы ожидающей возражений, с которой они их высказывают. Выгоднее было бы более спокойствия и Wurde [достоинства]. Особенно касательно православия, во-первых, потому, что, признавая справедливость их мнения о важности участия сего элемента в народной жизни, нельзя не признать, с более высокой точки зрения, уродливости его выражения и несостоятельности исторической, во-вторых, потому, что цензура сжимает рот их противникам”.

Но всего несколькими строками ниже и 5-ю днями позже: “Все празднества московские – какая нерусская черта”. А еще через неделю: “Сергей Дмитриевич уверял, что самый развратный класс крестьяне. Разумеется, я из западника сделался жестоким славянофилом”.

И вот еще:

“Все славянофилы не понимают музыки”, “Тип профессора-западника, взявшего себе усидчивой работой в молодости диплом на умственную праздность и глупость, с разных сторон приходит мне; в противоположность человеку, до зрелости удержавшему в себе смелость мысли и нераздельность мысли, чувства и дела”, “Читал Конфуция. Все глубже и лучше. Без него и Лаоцы Евангелие не полно. И он ничего без Евангелия”.

Славянофилы стремились к единству в изоляции, западники – в перенятии, растворении. Толстой хотел единствà в соединении.

А что же в мире идей? Что же физика? Толстой, как бы ни были вопиющи подобранные выше его школьно-физические ошибки, внимательно следил за физической наукой. Это видно хотя бы по его своевременному отклику на идею атомизма вещества – одно из главнейших событий физики его времени.

И все же:

“Только в наше самоуверенное время популяризации знаний, благодаря сильнейшему орудию невежества – распространениþ книгопечатания, вопрос о свободе воли сведен на такую почву, на которой и не может быть самого вопроса. В наше время большинство так называемых передовых людей, то есть толпа невежд, приняла работы естествоиспытателей, занимающихся одною стороною вопроса, за разрешение всего вопроса.”

Но это из романа 60-х годов. В дальнейшем, пытаясь отречься от своего художнического призвания, Толстой почти отлучил естествознание от важнейшего вопроса жизни человека: “Что мне со своим крошечным телом и крошечным сроком жизни делать в этом бесконечном по пространству и времени мире?”.

Задумаемся над “бесконечным по пространству и времени мире”. Всего через несколько лет после этого вопроса физики получили возможность размышлять о мире, конечном в пространстве и времени. Не будем говорить о том, как бы изменились идеи Льва Толстого, изучи он в гимназии релятивистскую космологию, но обратим внимание, что в самые глубокие религиозные, нравственные размышления оказалась вовлечена физика.

Древо цивилизации и его кора

Неужели – в наше трезвомыслящее время – кто-то думает, что все эти стремления к единству физики и лирики, мечты о вечном мире в мире людей – нечто большее, чем прекраснодушные порывы и воздушные замки? Как и во времена Исайи, гораздо чаще из колоколов отливали пушки, чем из мечей – орала. И Лев Толстой разве не один лишь из мечтателей, далеко не первый и, наверно, не последний?

Похоже, что время, в котором жил мечтатель Толстой, отличается чем-то существенным от других времен. Когда на век, начавшийся во времена Толстого и совсем недавно закончившийся, будут смотреть издалека, очень возможно, что многие факты, которые сейчас кажутся разрозненными, будут восприниматься как взаимосвязанный клубок. Факты эти смешные и трагические, материально-технические и эфемерно-духовные. Указать первый из них по времени не легче, чем сказать, с какого именно числа песчинок следует говорить о куче. Первый сеанс радиосвязи между Европой и Америкой (1901) и первый конкурс на звание “мисс Вселенная” (1912). Первая мировая война и рожденная ею Мировая революция, триумфально шествовавшая по планете, пока не замаячил оскал Последней мировой войны. Организация объединенных наций и идея мирового правительства, проповедуемая физиками, во многом ответственными и за межконтинентальную радиосвязь и за межконтинентальные ракеты.

А в самой гуще этих событий – выношенная естествоиспытателем и мыслителем идея Ноосферы, как некой новой реальности, рождающейся на глазах у не замечающего это человечества. Издалека уже не вызîвет горькую усмешку телеграмма Владимира Вернадского, отправленная в 1943 году Верховному главнокомандующему тирану: “Прошу из полученной мною премии Вашего имени направить 100 000 рублей на нужды обороны, куда Вы найдете нужным. Наше дело правое, и сейчас стихийно совпадает с наступлением ноосферы – нового состояния области жизни, ноосферы – основы исторического процесса, когда ум человека становится огромной геологической планетной силой.”

Что это за новое состояние, пока не очень понятно, и сколько времени понадобится для его становления – век, два, – тоже не известно. До сих пор люди имели дело с двумя формами реальности – объектами материального мира и субъектами мира духовного. Человеческая мысль не раз металась между этими реальностями, пытаясь свести одну к другой или связать их каким-то органическим образом. Эта проблема притягивала к себе и Толстого и других замечательных людей. Некоторым так и не хватило слов и “крошечного срока жизни”. Другим удавалось уговорить себя на некое окончательное, систематически-аксиоматическое решение. Третьи приходили к идее Бога, великой древней идее, столько раз воспринятой по-новому.

Блез Паскаль, занимавшийся и гидростатикой и философскими проблемами сверхъестествознания, сказал еще три века тому назад, что знания удаляют от Бога, только когда их мало. Очень многие его коллеги-гидростатики реагировали на это недоуменным пожатием плеч.

Похожую неловкость у многих коллег-физиков уже в нашем веке вызывают слова:

“Вы находите странным, что в познаваемости мира… я усматриваю чудо, или извечную тайну. Но ведь априори следовало бы ожидать хаотичность мира, не дающую никакой возможности охватить его разумом. … И это чудо все увеличивается по мере расширения наших знаний. В этом слабое место позитивистов и профессиональных атеистов, довольных, что им удалось не только избавить мир от богов, но и “раскрыть все чудеса”. Как бы то ни было, мы должны довольствоваться признанием этого “чуда”, без какого-либо узаконенного подхода к нему”;

“В период Возрождения, в 18-м, в 19-м веках казалось, что религиозное мышление и научное мышление противопоставляются друг другу, как бы взаимно друг друга исключают. Это противопоставление было исторически оправданным, оно отражало определенный период развития общества. Но я думаю, что оно все-таки имеет какое-то глубокое синтетическое разрешение на следующем этапе развития человеческого сознания. Мое глубокое ощущение (даже не убеждение – слово “убеждение” тут, наверно, неправильно) – существование в природе какого-то внутреннего смысла, в природе в целом”.

Как видим, даже выдающимся физикам нашего века – Эйнштейну и Сахарову – не хватает слов. Станет ли этим словом “ноосфера” или как-то иначе назовут новую реальность- живо-творящую глобальную культуру? Во всяком случае новое понятие может вместить в себе многие формы социально-духовной жизни, для выражения которых пока не находится слов. А когда такие слова появятся, то, быть может, по-новому откроются Лев Толстой и его время, время, когда в православной России, в Харькове издавался журнал “Вера и разум”, в котором, в частности, появилась “Теодиция” великого физика, математика и неортодоксального религиозного мыслителя Г.Лейбница.

“Вера и разум”, но разве они так разделены, что требуется союз “и”? Разве они не соединяются творческой интуицией, чувством прекрасного, чувством мироздания? И что же такое – вера в разум? А вера в Высший разум?

За два века до Эйнштейна философ Кант говорил, что его внимание приковывают два чуда: взгляд ввысь открывал ему закон звездного неба, взгляд вглубь собственной души обнаруживал нравственный закон. Ввысь и вглубь – противоположные направления? Но география уже давно открыла, что начиная движение в противоположных направлениях, можешь оказаться в одном и том же месте, правда, оно невидимо очам в начальном пункте. В 20 веке к доводам географии добавилась космография: в замкнутой Вселенной противоположности тоже сходятся, чисто геометрически, хотя точка схождения может быть и недоступна телескопам. Но ведь кроме очей во лбу есть и очи, находящиеся за лобной костью.

Все это, однако, вовсе не означает осуждения тех представителей точного знания, которых Эйнштейн назвал позитивистами и которые не могут принять всерьез все эти неточные и неопределенные идеи. Пусть каждый следует своему призванию и делает то, что у него хорошо получается.

Если человеческую цивилизацию уподобить дереву, то могучий ствол ее материальной жизни окружен корой культуры. Поверхностный наблюдатель может подумать, что этот довольно тонкий и негладкий слой между плотью дерева и космическим окружением не очень-то и нужен, не догадываясь, что без коры дерево скоро засохнет. Но и тот, кто воплощает в себе эту кору – небольшой ее участок – и исправно воплощает, может усомниться в необходимости коры на другой – далекой от него – стороне дерева. И не мудрено – это деwрево не в один обхват. Хорошо, что хоть кому-то дано охватить его мысленным взором. Благодаря этим людям носители разных частей культуры могут осознавать себя частицами единого дерева и потому защищать это дерево от невзгод. Благодаря этим людям мы понимаем, что пагубно тянуть это дерево за верхушку вверх, так, что трещат и рвутся его корни, и не менее пагубно привязывать верхушку к корням. А что же делать? Ну, например, бережно расправлять запутавшиеся ветви, осторожно удалять засохшие и внимательно следить за ростом всего исполинского дерева – от корней и до кроны.

Об авторе

 

Геннадий Горелик уже около тридцати лет занимается историей науки и ее популяризацией. Автор девяти с половиной книг и многих статей – в журнале «Знание-Сила» о науке и жизни, в «Природе» о людях науки, в «Scientific American» о российских приключениях Льва Ландау и Андрея Сахарова. Гордится публикациями в «Апраксином Блюзе», свингующими на темы науки.

 

Мир в пламени – бытия и архаики‚ вечно-сущих. Приятие огня интегрально. Мы рождаемся в пламени‚ живём в пламени‚ пляшем в лихорадке‚ умираем в огне‚ восстаём из пепла. 1 Первый образ ритуального огня: свеча на торте в первый день рождения на заднем дворе дома в Аппалачах Теннеси. Первый акт намеренного возжигания имел место чуть позже‚ за кустом у угла дома‚ куда я пробрался с коробкой спичек. Я могу припомнить свой самый ранний сон‚ он ведёт меня в фермерский дом‚ где дедушка держал горящий уголь в камине с железной решёткой. Я наполнял ведро углем там‚ где когда-то стояла кузница прадеда. Папа с дедом сидели и толковали час за часом: мулы‚ быки и коровы‚ урожай‚ везёт‚ не везёт‚ сгинувшие калифорнийские мечты начала двадцатого века… Первые церемониальные огни‚ врезавшиеся в детское воображение‚ светят со стеллажа‚ полного молитвенных свечей‚ в часовне Кастелло Де Сан Маркос старого форта Сент Огустин во Флориде. Ряды фиолетовых чашечек с мерцающими в них огоньками погружали в глубокую завороженность. Ребёнок воображает‚ что его волшебный мир и есть мир. Кто-то так никогда и не вырастает из этого полностью‚ отвергая всякие помехи‚ встающие на пути всемогущего инфантильного фантазирования‚ призывая в помощники мегаманиакальную враждебность‚ провозглашая вечную войну всему чужому. Возможно‚ все мы‚ дети‚ храним в себе трагическое чувство утраты исконного нарциссизма‚ состояние фузии‚ из которого происходим. Обнаружение ужасной правды – трагедия для любого возраста. МИР – ЭТО НЕ ТО‚ ЧТО Я СЕБЕ ВООБРАЖАЛ. Бесграничный ужас всепожирающего огня – это тоже было ритуалом‚ он назывался тренировками действий по сигналу воздушной тревоги. Понятия МИРА и ядерного ужаса пришли ко мне в обнимку. Меня учили представлять и предвидеть внезапный конец всего‚ что я знал‚ в ядерной вспышке с пылающими завесами огня. Я родился недалеко от Оук Ридж‚ Теннесси. Там производилось обогащение урана для первых атомных бомб. Манхеттехский Проект всегда дышал в спину. Детские кошмары ядерной войны всовершенстве сошлись с излюбленной темой южнобаптистского проповедничества: дальнее море милосердия‚ окружённое кипящим разливом адского огня и серы‚ тогда как Солнце‚ Луна и все звёзды сталкиваются и отваливаются от неба. Был и первый опыт‚ связанный с хаосом катастрофы. 4 октября 1960 года взорвался анилиновый химический завод в моём родном городе. Я пустился вверх по холму за домом‚ чтобы видеть пламя‚ загромоздившее долину. Погибло тринадцать отцовских сотрудников. Через несколько недель отец привёл меня на это место. Я поднял изувеченный кусочек металла‚ который потом много лет хранил‚ как напоминание о взрывах и гибели. Немного спустя на берегу озера севернее Чикаго я был одним из многих в тех студенческих волнениях поздних шестидесятых‚ огни свечей которых особого рода кое-кто из вас тоже может помнить: гипер-либидозные психоделические всенощные язычки. Они казались нам ритуальными символами необратимых изменений сознания перед лицом всего мира. Сквозь всемирно- исторические образы той эпохи проходят и огни деревни Ми Лай‚ испепелённой напалмом. Те годы остались позади в лужах воска и пепла. 2 Предлагаю модель трансформации. Нечто фрактальное. Пять фаз. 1 Человек переживает появление СОСТОЯНИЯ ИДЕНТИЧНОСТИ личности‚ состояние приблизительного постоянства‚ ощущаемой совмещённости. 2 Это состояние неизбежно НАРУШАЕТСЯ хаотичной турбулентностью – какой угодно затерявшейся внутренней информацией архаического происхождения. 3 С определённого пункта нарушение приводит к КРИЗИСУ‚ к моменту КАТАСТРОФЫ. 4 Происходит реитерация всего‚ что может иметь подтверждение и поддержку со стороны первоначального состояния идентичности: фаза РЕТРО-ВОЗВРАТА. 5 Фаза метаморфозы‚ или РЕСТРУКТУРИЗАЦИИ. 3 Моя рукопись была начата 11 сентября 2003 года. День не только памяти‚ но и размышлений об огне будущих возможных катастроф. За два года до этого я пытался объяснить своим уже достаточно взрослым детям‚ что события‚ изменяющие мир за час‚ занимают своё место в исторической протяжённости мировой жизни‚ в последовательности кризисов и трансформаций. В моей биографии не было периода‚ свободного от внутреннего сознания космо-технологического ужаса. Что же заставляет нас быть такимиубийцами? Каково первобытное происхождение импульса к жертвенничеству‚ самоистреблению‚ войне‚ пожарам?.. огненным жертвоприношениям? Реальность горит. Я вижу пламя‚ вспыхивающее повсюду. Фузия‚ диффузия‚ конфузия… Истины горят. Гормоны горят. Страсти горят. Пламя ада и пламя рая‚ как говорит Блейк – одно пламя. В «магическом сознании»‚ описываемом Гебсером‚ знание о разрушении является абсолютом. Корни религий‚ как я их ощущаю – в первобытной энергии насилия: взрывающего‚ ужасающего‚ опасного. Жизнь пожирает жизнь. Мы убили божество‚ от которого происходили все блага. Мы его поедаем. Это насилие создаёт необходимое родство между нами‚ насильниками. Это наша первородная кровная связь. Клан. Мы священные партнёры в культивации убиений: смелых инициативах‚ щедрых вложениях. Кровь приносит плоды везде‚ куда падает‚ и одаряет нас властью‚ за пользу от которой приходится расплачиваться. Мы должны что-то делать‚ думая о кризисе следующей охоты‚ следующего урожая‚ следующего контракта‚ проекта‚ развлечения‚ учебного года – следующего кощунства. Изжарить и быть изжаренными: всем‚ но всем в своё время‚ в соответствии с размещением на каминной решётке культурной иерархии и священной ординации. Жертвенные акты переключают и превращают мир по мере растущей вместе с нашим ростом цены за вечно разрастающуюся торговлю. Жертвенное даяние утверждает натурально- сверхъестественную сцепку‚ позволяет энергии течь в обе стороны во взаимосвязанности человеческого и вневременного. Принося свой дар‚ мы уповаем на нескончаемость ответных поощрений. Приношение жертвы – человеческая имеет наибольшую ценность – завершает завет‚ консервируя человеческое на «нашем» месте‚ одновременно удерживая первобытные силы‚ божественно умиротворённые и удовлетворённые‚ в соответствующей безопасной зоне на соответствующей освящённой дистанции. Кровь падает на землю‚ дым поднимается к небу. Огонь транспортирует дар в вышние. Огонь возвышает и очищает всё. Чем полней жертвоприношение‚ тем надёжней повиновение. Полное разрушение означает полное подчинение. Тотальное уничтожение жертвы ведёт к максимальному очищению племени от изъянов (мы называем их недостатками). Жертва становится средством‚ инструментом‚ становится священной в акте трансформации и возобновляет святость общества. И в эллинизме‚ и в иудаизме огненные жертвы были главными. Алтарь – центр Вселенной. Переход от мифа к ментосу можно проследить в транслитерации реального жертвоприношения в абстрактные и изобразительные формы по мере того‚ как религиозная эволюция переносит акцент с плоти на душу‚ сердце‚ разум. Образ неизбывного горения – неопалимая купина на горе Синай – подсказывает вариант переходного состояния: одновременного сохранения‚ разрушения и созидания. В прямом диалоге с Вечным Моисей созерцает горящий и несгорающий куст‚ становясь свидетелем над- материального огня и познавая божественное не-имя:Я Х В Е Нечто-Существующее-Становящееся-Чем-то-Ещё-Несуществующим Буддизм жжёт благовония и свечи. Ритуал возложения служителем благовоний на алтарь во время дзенской службы весьма схож с процедурой‚ которую можно наблюдать во время Святой Мессы. Магометанство как будто вообще не отводит места жертвоприношению. В христианской теологической морали жертвоприношение приобретает ценность не как средство‚ умиротворяющее божественный гнев‚ а как орудие ИСПРАВЛЕНИЯ греха. Горная вершина Христова Преображения венчает тему Моисея у неопалимой купины на Синае. Явление Иисуса вкупе с величием Моисея и Илии провозглашает свершение Закона и пророков и окончание эры храмовых жертв. Смена образа‚ сама метаморфоза‚ небесный глас‚ апокалиптическое видение вневременной эсхатологической славы – мистический символ вечно-сущей трансформации: уже- свершившейся‚ но ещё-не-завершившейся. Теперь уже воля‚ намерение сами по себе становятся полем конфликта между человеческим и божественным. Воля является тиглем взрывчатых энергий проявления; её искажения и патологии – места разрыва. Актам религиозного жертвоприношения сопутствуют очищение совести‚ аскетизм и самоотречение. Сегодняшнее общество считает жертвоприношениями приверженность идеям или целям и дорогостоящие опыты по исполнению метафорических формальностей на основе тонких семиотических структур. Возможно‚ это и есть та жертвенная трата времени и денег‚ которая объединяет нас сегодня. В самом деле‚ во всех наших текстах можно обнаружить «куски жертвы» (Рене Жерар). В современности механизмами жертвоприношения становятся умножение товара и расширение рынка. Те‚ кто в отношениях с этим механизмом экономически «проигрывает‚ занимают место необходимых жертв свято-мирской экономики с капиталом как рационализованной основой бытия. Обратим внимание на слова с церковного пюпитра восемнадцатого века в нескольких милях на северо-восток от Нью Йорка: «Злодеи‚ польза от которых только в их уничтожении. «Если вы останетесь столь же непродуктивными и не будете приносить активную пользу‚ Бог непременно с вами покончит‚ уничтожив вас. «Уже и секира при корне дерев лежит: всякое дерево‚ не приносящее доброго плода‚ срубают и бросают в огонь» (Матф.‚ 3: 10). Если вы останетесь неплодоносными угнетателями земли‚ ад станет для вас самым подходящим местом.» (Джонатан Эдвардс )4 Взгляды Эдвардса вполне согласуются с превалирующими теориями мирового развития. В глобализованном рынке быть «в проигрыше»‚ т.е. быть вне игры‚ вне специальной квалификации‚ означает для многих быть застрявшим и изжёванным в позднекапиталистическом проекторе‚ как плёнка‚ плавящаяся и горящая вдали от мирового экрана. В таком случае горение лишено способности потреблять извне и поэтому довольствуется лишь самим сожжённым. Миллиард пребывающих в мировых трущобах непродуктивной неуместности – иллюстрация такого истребления и распада. Исчерпанность и исчезновение их незамечаемых и невостребованных жизней становится глобально-экономическим жертвоприношвнием. Творческое разрушение – сущностный факт капитализма. Размножайся‚ но будь экономически продуктивен. Иначе – костёр. Не знаю‚ как жить в этом мире вечно растущей дигитальной взаимосвязанности и взаимозависимости без «избирательного безразличия» – НЕПОЛНОГО интеграла. Я пытаюсь представить‚ как всё есть на самом деле. Я пытаюсь соучаствовать‚ сохраняя что-то из ценностей. Человеческая культура – эквивалент человеческой жертвы. Потребительство – эквивалент общения. При попытках взять на себя максимальную ответственность я быстро сдаюсь. Теряю отцентрованность. Моя идентичность поколеблена. Она нарушена. Я вхожу в кризис. Я испытываю потребность ретро-возврата и трансформации. Себя. Мира. «Апокалиптический огонь сжигает реальность. «Быть» означает быть беззащитным в точке срыва. Безумие свойственно жизни‚ и‚ чтобы жить с ним‚ мы должны научиться любить его. Мы живём смертью друг друга и умираем жизнью друг друга.» (Норман О. Браун) 5 Статистика районов тропических джунглей слишком избита‚ как и тема глобального потепления‚ уводящая в сумрачный озон публичного жаргона. Я их пропускаю. Международная космическая станция показывает атмосферу‚ пропитанную дымом. Поверхность Земли выглядит горящей. Кто бывал в Третьем Мире – то есть МИРЕ – хорошо знает‚ что такое горящий мир. Мир поистине в огне. Как нам удаётся лавировать среди этого гигантизма? Рассуждая в глобальном стиле‚ я не имею полной уверенности‚ как мне следует расценивать нашу «пере»-оценку ценностей. Как можно быть «избирательно-безразличным»? Или насколько этодля нас неизбежно – если мы только и можем быть избирательно-безразличными? Как избежать ошибок в масштабе? Как можно позволить себе чем-то пренебречь? 6 Карл Юнг причисляет ритуалы‚ связанные с огнём‚ к «плодотворным архаическим комплексам». Древняя община группировалась вокруг хранимого огня‚ занимавшего центральное место в совместном существовании. Способы применения огня становились всё разнообразней. Огонь стал нужен‚ чтобы обжигать посуду из глины и кирпичи. Посуда‚ кирпичи‚ металл‚орудия‚ оружие… Ах‚ Прометей! Цивилизация там‚ где горит камин. 7 «Апокалиптос» значит «разоблачение». Где-то в нашем сознании присутствует нечто от видения Второго Пришествия‚ разрушения мировой империи. Затем Тысячелетие воскресших мучеников‚ Страшный Суд‚ Новый Иерусалим и – Finita! –Земля‚ Луна‚ Солнце‚ все звёзды и все пространства истреблены. Вечный адский огонь для всех‚кроме тех‚ кто удостоился непредставимого и нескончаемого блаженства. Коран обобщает: «Когда Солнце сложится и звёзды начнут падать‚ и когда горы сдвинутся и моря вскипят. Тогда каждая душа узнает‚ что она сделала»‚ «Джихад против Гога и Магога – не в будущем‚ а сейчас. Эти дни‚ все наши дни‚ есть последние дни. Час Суда не в конце траектории. Коран растворил линейное время. Мир сделан из точек атомного пространства-времени‚ между которыми единственной константой является абсолютно непредугаданная воля Аллаха. Эсхатос может грянуть в любой момент. Мусульманское сознание спонтанно-неисторично. События растворяются‚ эсхатологически переоцененные в своей одновременной целостности – целое в каждой части.» (Норман О. Браун) 8 Как уже было отмечено‚ детские образы апокалипсиса‚ объединённые с десятью тысячами южнобаптистских проповедей‚ всегда сливались у меня с ощущением ужаса перед угрозой атомных бомб‚ отправляемых из России и взрывающихся не позже‚ чем через пятнадцать минут после предупреждающего сигнала. «Эта атомная бомба – Второе Пришествие Во Гневе.» (Уинстон Черчилль) Подготовка к первым атомным испытаниям шла своим ходом‚ несмотря на величину предполагавшегося риска. Учитывалась даже вероятность поджечь всю земную атмосферу.Уточнения в расчётах снизили опасность полного уничтожения мира до трёх на миллион. Оппенгеймер предусмотрел меры для срочной эвакуации населения всего юго-запада Нью Мексико. Смертоносные и самоубийственные карты рационализма продолжали разыгрываться‚ не считаясь с проснувшимися инстинктами величайших физиков. 9 Тема огненных жертв была подсказана мне годовщиной 11 сентября‚ сплавившего людские жизни и металл в единое море плазмы. 10 «При чрезвычайно высоких температурах атомы из плазмы не образуются. Атомные структуры проявляются по мере остывания плазмы. Дальнейшее охлаждение допускает формирование молекул‚тем более сложных‚ чем больше охлаждение‚ от газообразного к жидкому состоянию‚ а дальнейшее охлаждение ведёт к сложности известных нам молекул. Меньше хаоса‚ больше усложнённости по мере остывания. Вселенная расширяется и остывает в сложных формах. Звёзды и галактики‚солнечные системы‚ планеты. Тела.» (Руперт Шелдрейк) Земля всё ещё остывает. Медленное отвердение ядра заряжает‚ возможно‚ наше магнитное поле.Процесс метаболизма требует бесконечного обеспечения энергией невероятного множества одновременных точных молекулярных реакций. Углерод – это уголь. Метаболизм‚ обмен веществ – это «качественный огонь под качественным контролем». Быть живым значит гореть. Нелегко носить внутри себя Солнце. 11 Девятнадцать лет я был проректором и деканом факультета религиозных знаний в независимой школе-интернате для девушек. Под конец моей тамошней карьеры произошло несчастье: одна из студенток покончила с собой. Для отпевания в часовне мы соорудили большой постамент‚ чтобы каждый из студентов и служащих мог подойти и зажечь на нём свечу. Пока шла церемония‚ свечи таяли и растекались‚ образуя горящую массу. Возникла опасность‚ что может вспыхнуть сам постамент. Один из коллег уже собрался воспользоваться огнетушителем‚ но я его остановил. В какой-то момент горели одновременно все свечи. Жидкий воск проливался ливнем перед алтарём. Ко всему случившемуся‚ подчёркнутому твердолобой уклончивостью чиновников‚ присоединились тяжёлые личные события. Моя жизнь лишилась покоя‚я был повергнут всмятение. Взрывы и потоки магмы в сериях падений‚ регрессий‚ разделений‚ катастрофических раздвоений и хаоса. Открыт – значит разбит. Правда – это сгоревшая ошибка. Я обнаружил‚ что танцую с Кали‚ выжженный до крошева. 12 Все состояния идентичности – это переходные промежутки. Невозможно ступить в одну и ту же реку даже однажды. Фигура адекватной фазы идентичности становится узнаваемой и определяемой только посреди разрушения‚ когда проявляется эффективный трансформирующий контекст. При постоянстве архаического вечно-сущего хаоса структуры идентичности растворяются в непринадлежности. Архаичность интегральна. Отказаться от помех ради сохранения ложного единства‚ ложной интеграции – это параноидно-обманчивое разделение той реальности‚ какой она казалась (мира‚ каким он представлялся)‚ и той реальности‚ какой она ещё не стала‚ отделение их друг от друга. Это идолопоклонство‚ вызванное страхом перемен‚ страхом трансформации. Оружие массового уничтожения‚ средства массовой информации‚ массовой коммуникации‚ массового прорицательства – всё это средства интенсификации мирового сознания‚ манипулирования им. Как пророчествует Джеймс Джойс: «Вот приходят все». Жизнь на Земле становится всё более взаимозависимой по любому счёту. Без границ. Надо решаться. Я принимаю сгорание. Быть живым – значит быть в огне по всем пунктам. Интегрально. (перевод с английского) АВТОР Джон Дотсон – писатель‚ поэт‚ драматург‚ редактор. Девятнадцать лет преподавал в школе Санта Каталины (в Калифорнии)‚ где также был проректором. Продолжает преподавать философию и теорию средств массовой информации в Университете Штата Калифорния. Resources Richard Bernstein, Out of the blue Norman O. Brown, Love’s body and Apocalypse and/or metamorphosis (chapters 5–6, Prophetic tradition, Apocalypse of Islam) Andrew Cockburn, “21st-Century Slaves,” National Geographic, September 2003 Jean Gebser, Ever-present origin Bill Joy, “Why the future doesn’t need us,” Wired, April 2000 Lansing Lamont, Day of trinity

А. Маркович, Кливленд, Огайо

И во сне было у него видение: лестница, стоящая на земле, а вершина

       её достигала неба, и ангелы Божьи поднимались по ней и спускались.

       И вдруг он увидел Бога, Который стоял над ним.

               Бытие, 28:12

 

Для каждого человека есть в мире три всеобъемлющие сущности: он сам, вся остальная вселенная и Некто, всё это объединяющий и придающий, тем самым, какой-то смысл всему сущему, – Бог, или Высший Разум.

Изначально человек безмерно, бесконечно одинок: за пределами его сознания лежит необъятная холодная бездна – огромный, большей частью враждебный и никогда до конца не постижимый Мир, чёрный пространственно-временной континуум, которого разум человеческий вместить в себя не может. Чтобы в полной мере прочувствовать это одиночество, достаточно представить себе человека, эту жалкую белковую пылинку мироздания, бредущим среди бесконечных песков пустыни, или затерянным в бескрайних полях арктических льдов, или плывущим на паруснике в безбрежных далях океана. То же самое чувство может иной раз охватить вас вдруг ночью на многолюдной городской улице, если вы поднимете голову и посмотрите вверх – на небо, усеянное загадочными звёздами. Или – даже в вашей собственной уютной квартире, среди привычных, давно обжитых вещей, – когда вы вынырнете на минуту из потока повседневности и нечаянно задумаетесь над вопросом: что же это такое – Мир-вне-меня, и для чего я в нём?

Вот два пушкинских четверостишия, написанные, быть может, именно в такую минуту. Одно из них относится к таинству возникновения жизни, другое – к смерти:

 

«Кто меня враждебной властью         «И пусть у гробового входа

Из ничтожества воззвал,                     Младая будет жизнь играть,

Душу мне наполнил страстью,           И равнодушная природа

Ум сомненьем взволновал?»                 Красою вечною сиять»

(«Дар напрасный, дар случайный…»); («Брожу ли я вдоль улиц шумных…»).

 

Какое чувство обособленности от внешнего мира должно было владеть гениальным поэтом, чтобы из многих возможных эпитетов он выбрал такие неожиданные и точные, как враждебная для власти высших сил и равнодушная – для природы!.. (За этими определениями видится зерно целой философской доктрины – но об этом нужно говорить отдельно и более подробно.)

Как же человеку защититься от непостижимости времени, от тревожного ощущения   «отдельности»   окружающего нас безмерного пространства неживых вещей, от пугающего чувства непричастности, которое возникает у нас при встрече с «чужим живым» насекомого или зверя, а иногда – и при соприкосновении с душой другого человека? Как   спасти себя от одиночества в этом холодном мире «чуждого», лежащим за тонкой неощутимой границей нашего сознания?

Есть только два пути преодоления одиночества. Один из них (о втором мы поговорим ниже) заключается в том, чтобы всеми возможными средствами искать свою общность с окружающим миром, изучать его, пытаться проникнуть в него своим сознанием. Если вы познали нечто в этом мире, сумели как-то понять это таинственное «нечто», то оно уже не будет таким чуждым, таким «отдельным» от вас. Вы приблизили, приноровили   крошечную часть мира к себе, сделали её более доступной, менее враждебной, вы как бы заново «сотворили» её для себя в вашем сознании. Таким образом, в этой, познанной вами, части вселенной вы стали со-творцом. Благодаря множеству маленьких, но непрерывных побед над Неведомым и мир в целом, быть может, уже не будет казаться вам таким пугающим и холодным, не будет внушать вам такого мистического ужаса. Наше невежество делало нас одинокими, знание приобщает нас к внешнему миру вещей и людей.

Однажды человек неисповедимыми путями сделал свой первый, совершенно уникальный шаг по лестнице познания и тем самым был резко выделен из «равнодушной» природы. С тех пор, срываясь и падая, он всё же неуклонно, ступенька за ступенькой, поднимается по этой лестнице вверх – от невежества и одиночества к знанию и обретению более тесной общности с миром. Именно Новое Знание, в сущности, и есть та Высшая сила, которой человечество так или иначе – бессознательно или осознанно – поклоняется на протяжении всей своей истории. И в результате многовекового процесса познания законов мироздания   человек сейчас, несомненно, лучше понимает окружающий его мир, он более защищён от превратностей природы и произвола общества, чем люди прошлого, – что бы ни говорилось скептиками об издержках развития науки и недостатках современных цивилизаций.

Однако сам исторический процесс познания приобретает особый, так сказать сверхъестественный, смысл, если вы не смотрите на мир, как на сундук с неизвестно зачем набросанными туда сущностями, если вы интуитивно ощущаете, что есть над этим миром Некто – назовите Его Богом, – Кто с какой-то пока не известной людям целью дал миру, как минимум, первичные законы развития. Как заметил Андрей Платонов, «бессмысленность жизни, так же как голод и нужда, слишком измучили человеческое сердце…» («Река Потудань»). Но если ваше «измученное сердце» чувствует – именно чувствует! – наличие в мире Высшего смысла, тогда само существование Homo sapiens с заложенной в нём неукротимой волей к знанию покажется вам не бессмысленным. Тогда весь процесс познания мира представится восхождением – приближением человека к Высшему Разуму, постепенным обретением человеком «образа и подобия Божьего». И, в конечном счёте, это и будет выход человека за пределы его, такого одинокого, собственного «Я».

Защиту от одиночества люди часто ищут (и находят) среди своих единоверцев или единомышленников, в группе собратьев по политической партии, профессии, по самым разнообразным общим интересам. Человеку уютно ощущать себя «своим», быть в среде людей, разделяющих его убеждения и идеи, мыслящих и воспринимающих мир так же, как он, читающих те же тексты или поющих те же песни. В таком единении нет, конечно, ничего плохого, оно может быть полезным, даже необходимым. Но нужно помнить, что   религиозная община, партийная ячейка, вообще – группа «собратьев», – это именно та среда, где чаще всего происходит незаметная для людей тоталитаризация их сознания. Общение с единомышленниками, то есть с «одинаково думающими» приверженцами какого-либо учения или «общего интереса», часто бывает приятным, но – в идейном смысле – малопродуктивным: в такой среде люди больше склонны к разнообразному подтверждению уже известных, хорошо усвоенных ими истин. Подлинно новое знание, неожиданные идеи рождаются, как правило, от инакомыслия, в сомнениях, в конфронтации с общепринятыми мнениями. Вспомним приведенные выше пушкинские строки, в них найдём мы, в частности, изумительное кредо процесса познания мира: душа человека должна быть «наполнена страстью», а ум – «взволнован сомненьем».

Не следует уходить от одиночества в какую бы то ни было «толпу» и, тем более, нельзя слепо за ней следовать: все беды в мире совершались толпой. Отвергнутый религиозной общиной Спиноза или одинокий Эйнштейн стоят больше иной Академии наук, а не признанный поначалу пророк (вспомним Моисея и Христа) может быть ближе к истине и Богу, чем целый народ.

Всё, о чём здесь говорилось, относится к познанию мира разумом. Однако одного такого познания для победы над одиночеством недостаточно. Кроме разума, человеку даны чувства и эмоции; кроме работы ума, есть ещё алогичная жизнь сердца, которое тоже страшится одиночества и тоже нуждается в том, чтобы выйти за пределы себя самого.

Для избавления от одиночества в эмоционально-чувственной сфере нужно одно – полюбить. Можно найти множество понятий, определяющих разные оттенки   любовного чувства: избрание, предпочтение, увлечение, склонность, симпатия, устремленность, желание, пристрастие, привязанность – к чему-либо или кому-либо. Любовь может быть основана на общности интересов и идеалов, на инстинкте, на половом влечении. Нет, кажется, ничего в этом мире, к чему не могла бы пристраститься человеческая душа: можно любить математику, родину, живопись Сезанна, гамбургеры,   розовый куст, птицу или животное. Но, конечно, ничего и никого мы не способны полюбить с такой силой и яркостью, с такой самоотверженной страстностью, как себе подобного. Отдадим человеку должное – в этом чувстве он сумел даже превзойти установленную Библией меру: «Люби ближнего своего, как самого себя» (Левит, 19:18; От Матфея, 22:39), – оказывается, иногда мы способны полюбить другого гораздо больше, чем самих себя любим.

Любовь мужчины и женщины (об однополой любви мы здесь говорить не будем) – это самый сильный порыв человека в попытке избежать одиночества. Это в действительности и не чувство даже, а многогранный, ускользающий от каких-либо дефиниций конгломерат рационально-эмоциональных переживаний и ощущений. Слишком много составляющих в понятии «любовь» и слишком по-разному проявляются они в каждом случае, чтобы возможно было все их однозначно осмыслить. Отметим лишь, что действия, позволяющие любящим преодолеть одиночество, можно, в конечном счёте, описать всего двумя глаголами – приблизиться и соединиться. Если вдуматься, то эти глаголы – и именно в указанной их последовательности – определяют, в сущности, все любовные отношения – от «первого взгляда» до того объятия мужчины и женщины, в котором зарождается новая жизнь. (Другое дело, что на различных стадиях этих отношений и у разных людей действия, описываемые данными глаголами, обретают множество оттенков.) Итак, когда мы влюбляемся, мы желаем, прежде всего, приблизиться к предмету своей любви, мы нуждаемся в том, чтобы видеть и слышать любимого человека как можно чаще, быть с ним рядом как можно дольше. Потом нам хочется как можно теснее соединиться с ним – прикоснуться, прижаться к нему, ощущать, чувствовать его всеми возможными способами.

Одно из главных чудес любви – это, конечно, радость физической близости двух любящих существ, радость прикосновений, объятий, поцелуев, счастье такого соединения тел, при котором исчезает даже само всесильное Пространство, разделявшее любящих, и отлетает прочь от них само неодолимое Время. Любящие становятся как бы единым существом, внутри которого каждый из них заслоняет другого от одиночества своим телом. «Страсть тела, двигающего человека ближе к женщине, не то, что думают. Это не только наслаждение, но и молитва, тайный истинный труд жизни во имя надежды и возрождения…» (А.Платонов «Душа мира»).

Однако по-настоящему уйти от одиночества можно только, если чувствуешь, что любимый человек наслаждается этой близостью в полной мере, – так же, как ты сам. Неразделенная любовь не убивает одиночества, она может усугубить его. Пигмалион не мог ограничиться любовью к изваяннной им статуе, какой бы прекрасной она ни была, – он хотел, чтобы она стала живой женщиной, которая могла бы ответить на его чувства. Что было бы, если бы Галатея не ожила? Тогда не было бы этого прекрасного мифа, весь смысл которого заключается в том, что подлинная любовь и камень может оживить. А если камень остаётся камнем, то о чём тут толковать? (Хотя, конечно, в неразделённой бескорыстной любви есть своя романтическая прелесть, своя высота чувств – такова была, например, любовь Сирано де Бержерака к Роксане и героя купринского «Гранатового браслета» Желткова к княгине Вере Николаевне). Всё же безответная любовь – это короткое замыкание чувств на самих себя. Истинная, полноценная любовь требует положительной обратной связи (употребим этот кибернетический термин) – когда чувства одного человека воспринимаются другим и, преобразуясь и усиливаясь в его сердце, возвращаются назад, к первоисточнику, и так без конца – пока существует любовь.

Но не только наиболее очевидные, так сказать «поверхностные», желания влекут друг к другу подлинно любящих людей. Настоящая любовь непременно требует духовного сближения: «Рассыльными любви должны быть мысли», –   заметил Шекспир в «Ромео и Джульетте». Мы ищем в любимом «друга задушевного», которого можем впустить в свой духовный мир, и, уповая на его взаимность, ожидаем, что и он пустит нас под тёплое одеяло своей души. Если вы испытываете достаточно глубокое чувство, которое захватило всё ваше существо, вам потребуется знать о любимом человеке как можно больше,   вы захотите разделить с ним свои мысли, иначе говоря, – в той или иной степени – своё сознание. Понятно, что сделать это гораздо труднее, чем, например, сплести пальцы рук, но и эффект от такого – духовного – сближения будет неизмеримо более глубоким. Обменявшись своими внутренними мирами, любящие друг друга люди становятся эмоционально богаче, мудрее, опытнее. Исчезают, как ни бывали, замкнутость, одиночество, чувство затеряности в безграничном духовном космосе окружающих нас толп «чужих людей».

Глубина и сила любовных переживаний во многом определяется именно способностью достигать духовной общности с любимым человеком. (У американского фантаста Клиффорда Саймака есть повесть «Проект «Ватикан»», в которой он пытается описать потрясающие ощущения мужчины и женщины, научившихся с помощью некоего инопланетного существа, невидимого «электронного облачка», по собственному желанию полностью объединять на какое-то время свои сознания в единое целое. Трудно оценить, насколько удачно автору удалось придумать и передать эти ощушения: вы ведь никогда не сможете представить себе по книжным описаниям, что такое, например, поцелуй, если сами никогда не целовались.) К сожалению, в действительности люди не обладают телепатическими способностями, и, чтобы понять, постигнуть духовный мир другого человека, нужны время, терпение, немалые душевные усилия, стремление к самоотдаче. Нужно часто и подолгу быть вместе, беседовать друг с другом, обмениваться многочисленными любовными посланиями, искать разнообразные формы духовного общения. Это порой бывет нелегко, и не все умеют это делать – делиться полностью своим духовным миром, «отдавать всю душу» – по известному выражению. Но без таких «усилий любви» не будет и счастья и не удастся по-настоящему уйти от одиночества – для этого недостаточно спать в одной постели.

Вначале мы говорили о познании окружающего мира разумом. В искреннем и глубоком союзе двух любящих людей рождается познание сердцем – особый, ни с чем не сравнимый способ постижения мира другого человека. Любовь – это радость познания предмета любви, полагал Спиноза. И в Библии о сближении первых людей сказано: «Адам   познал Еву, жену свою…» (Бытие, 4:1), – глагол в этой фразе может иметь гораздо более широкий смысл, чем тот, который обычно ему придаётся.

Каждая человеческая жизнь – сознаёт это человек или нет – есть, в частности, процесс поиска родной души в незнакомом, чужом вначале, теле. Увы, далеко не всегда достигается удача на этом пути, гораздо чаще нам только кажется, что мы нашли того, в ком действительно нуждается наша потрясенная своим одиночеством душа. И нужно быть готовым к тому, что даже настоящая любовь, как бы безмерна она ни была, не может быть в полной мере счастливой. Потому что вы не можете быть счастливы, если не достигли того, к чему стремились, а если достигли всего, чего хотели, то разве отсутствие стремлений будет для вас счастьем? Человек так же не может достичь абсолютного счастья, как человечество не может познать абсолютной истины. Настоящая любовь большей частью трагична – самой своей неохватной, часто непосильной человеку, не вместимой в его душу огромностью. И всё же каждая, пусть даже неудачная, наша попытка выйти за пределы самого себя, покинув кокон одиночества, есть, в конечном счёте, благо – для нас самих и для того, к кому устремилась наша душа в порыве победить своё и чужое одиночество. «Тошно тому, кто любит кого; а тошнее того, кто не любит никого», – эту сентенцию привёл В.И.Даль в своём словаре.

Приблизиться к любимому существу полностью – и телом и сознанием, и физически и духовно, соединиться с ним всей душою – это самое большое счастье, к которому может стремиться человек, потому что это есть победа над ледяным одиночеством внутреннего космоса и, в конечном счёте, – это торжество будущей жизни над уходящим в небытие прошлым. Счастье познания мира сродни счастью любви, оно достигается, в сущности, теми же двумя действиями – в ходе познания мы приближаемся к миру и соединяемся с ним, побеждая наше одиночество в космосе внешнем. Любовь и познание суть два пути от одиночества к всеобщности и, тем самым, – к Богу.

 

Историческая жизнь человечества (как и жизнь отдельного человека) предствляет собой, в частности, также «историю любви», которая отражает мучительные поиски гармонии в любовных отношениях. Попытаемся теперь очень кратко – пунктиром – обозначить изменения этих отношений на протяжении веков. Мы будем говорить, главным образом, о «кредо любви», то есть о том, что в ту или иную эпоху принималось людьми за эталон, не касаясь при этом отклонений от принятой большинством общества «нормы» (такие отклонения, конечно, всегда и везде имели место).

Начнём с времён очень давних. Нам трудно представить себе, какие именно чувства владели нашим далёким предком, не вполне ещё человеком, когда он тащил свою подругу за волосы в дальний уголок пещеры, где обитало его племя. Была ли в его сердце хоть капля нежности, руководило ли им что-либо большее, чем инстинкт продолжения рода? Известно, впрочем, что брачные отношения всех приматов – а, тем более, первобытного человека – уже значительно отличаются от поведения видов, стоящих ниже их на лестнице эволюции. (Углубляться в этот специальный вопрос мы не будем, интересующихся можно отослать, например, к интересной книге Десмонда Морриса «Голая обезьяна».) С другой стороны, очень трудно судить о том, насколько люди в своих любовных отношениях всё ещё близки к своим далёким предкам. Осознать меру «первобытности» современного человека тем более нелегко, что у каждого индивида она своя и зависит от множества факторов – начиная от того, каких традиций придерживались родители данного человека, и кончая тем, какие книги он читал в детстве и читал ли он их вообще.

Памятники древнейших цивилизаций Месопотамии и Древнего Египта, а также во многом сходных с ними цивилизаций ацтеков и инков свидетельствуют, что любовные отношения в этих культурах оставались ещё в значительной степени неупорядоченными, часто обезличенными, – то есть, в конечном счёте, недостаточно человечными (в нашем понимании). Отсутствие общепризнанных моральных критериев, почти животный гедонизм, инцест, жестокие человеческие жертвоприношения – вообще полное отрицание самоценности человеческой жизни, если только это не жизнь фараона, правителя, высшего чиновника или жреца, – всё это заставило древнейшие цивилизации тысячелетиями пребывать в летаргическом сне бездуховности, где почти не оставалось места чувству подлинной – человечной – любви. Пустыня древнего эгоизма только одиночество могла породить. (Мы говорим сейчас лишь об одном аспекте древнейших культур, не отрицая их достижений в других сферах.)

В священной книге древних евреев Торе и в других более поздних книгах Танаха (Ветхого Завета) содержатся революционные для своего времени этические нормы, чётко и достаточно гуманно регулирующие, в том числе, и отношения полов. Хотя женщина здесь не считается равной мужчине в сфере духа, но ей – впервые в человеческой истории – законодательно отводится определенное важное и вполне достойное место в обществе. Впервые женщина признаётся уважаемым партнёром мужчины, его спутницей и другом, а не только объектом сексуальных утех и средством продолжения рода. Современному человеку могут показаться излишне строгими многочисленные скрупулёзные запреты Торы и жёсткая регламентация в ней любовных отношений. Но эти достаточно суровые нормы были вполне оправданной реакцией на беспредельную языческую вольность, и в то время они оказались огромным шагом в развитии этики. Важно также отметить, что иудаизм не считает близость мужчины и женщины пагубным следствием «первородного греха» и не требует от людей противоестественного воздержания (хотя и предусматривает очень суровые наказания за прелюбодеяние). Строки Библии, посвященные женщинам и любовным отношениям, вообще-то, очень сдержаны и немногочислены (из более чем 3000 библейских персонажей женщины составляют менее 10%). Исключением является только приписываемая царю Соломону «Песнь Песней» – один из первых в истории поэтических гимнов и женской и мужской красоте, радостям чувственной любви: «…И знамя его надо мною – любовь» (2:4); «Положи меня, как печать, на сердце твоё, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь. <…> Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют её» (8:6,7). Однако нигде в Библии не находим мы призыва к духовному, глубинному единению мужчины и женщины (о них сказано было только: «…И станут они одной плотью» (Бытие, 2:24), – о духе же не говорится ничего…).

 

Для древней культуры Китая и – в меньшей степени – для индийской культуры   характерно какое-то удивительное сочетание сексуальной энергичности и изощрённой чувственности с почти полным безразличием к духовной составляющей любовных отношений. Китайская философия признавала равноправное значение мужского и женского начал мироздания (ян и инь), в древнекитайской литературе можно найти, пусть и достаточно скупые, строки восхищения женской красотой. Но ни философов, ни поэтов этой страны не интересовал духовный мир женщины, которого для них словно бы и не существовало. Женщина не была для них чем-то большим, чем только живой куклой, объектом чувственных страстей мужчины.

Новое измерение чувства любви было открыто античной цивилизацией, которая явилась настоящим апофеозом естественности. В Древней Элладе впервые в истории возник подлинный культ прекрасного и, в частности, культ красоты человеческого тела. На смену грубой чувственности, присущей древнейшим цивилизациям, приходят более утонченные, более человечные отношения. Не случайно в течение многих сотен лет именно там, в античности, находило человечество вдохновляющие идеалы мужского героизма, храбрости, верности долгу, а также идеалы женской красоты и преданности. Чувство любви греки подняли до божественного уровня: словно у самих богов Олимпа берут они уроки страстного стремления не только к богатству, славе, телесным наслаждениям, но и к глубокой непреодолимой «вечной» любви (эти мотивы с нетленной красотой и силой отражены в древнегреческом эпосе и множестве мифов). Здесь мы находим ставшие классическими образцы страстной любви, самотверженности, супружеской верности – упомянем хотя бы Антигону и Пенелопу. Конечно, в эпоху античности не приходится говорить о женском равноправии, но – чего раньше никогда и нигде не было – отдельные женщины могли достигать уже значительных духовных высот, становиться поэтами и философами. В качестве примера назовём известные имена Сапфо и Аспасии, жены Перикла, и – для эпохи позднего эллинизма – александрийской учёной Ипатии.

Однако в дальнейшем что-то очень важное в духовном смысле было античной культурой утрачено. На смену первоначальной   простоте человеческих отношений и   чарующей естественной чувственности древних эллинов пришли жестокость и грубость нравов Рима. В эпоху поздней Римской империи наступило полнейшее извращение нравственности, и любовные отношения пострадали при этом в первую очередь. В истории и искусстве Рима уже труднее найти образцы высокой духовности и нравственной чистоты (один из немногих – известный эпизод с Тарквинием и Лукрецией, которая предпочла смерть бесчестию). История падения Римской империи – характерный пример того, как упадок нравов, наряду с другими причинами, может целую цивилизацию завести в исторический тупик.

В христианизированной варварской цивилизации раннего Средневековья римской извращённости противопоставлялась другая крайность – чудовищный, противный человеческой природе аскетизм, признание изначальной непременной греховности любых чувственных влечений. Но, как неизбежная реакция на противоестественные запреты, на самом деле в большинстве случаев торжествовало безудержное стремление к грубым утехам плоти – без намёка на духовную составляющую любовного чувства. Женщина снова низводилась до положения служанки похоти, игрушки страстей, которой мужчина бездумно забавляется и которую потом в раскаянии вынужден проклинать как причину собственного «грехопадения». Удивительно, что и в этом духовном аду люди всё же оставались людьми и в самые мрачные времена случались высочайшие взлёты человеческого духа, такие, как например, трагическая любовь французского философа Пьера Абеляра к Элоизе, столь трогательно описанная им в «Истории моих бедствий».

И тут же, внутри этой средневековой цивилизации, как реакция на бездуховность и грубость любовных отношений, возникла уникальная культура западноевропейского рыцарства. Одним из основных достоинств рыцаря считалось беспредельное восхищение   красотой и добродетелями Дамы сердца, преклонение перед нею и служение ей как высшему, идеальному существу; в ней рыцарь видел даже непостижимый отблеск Божества. А пушкинский «рыцарь бедный», наоборот, саму Богородицу провозгласил своей Дамой сердца: «Полон верой и любовью / Верен набожной мечте, / Ave, mater Dei, кровью / Написал он на щите». Здесь подмечена одна очень интересная особенность той эпохи: не только вера отождествлялась с любовью, но и любовь с верой. Рыцарская этика, подобно иудаизму и христианству, ставила идеалы выше земных желаний. При всей ирреальности, недостижимости рыцарских мужских и женских добродетелей, само их провозглашение устремляло человека к духовным ценностям, к высшим идеалам, приподнимало его над землёй. И до сих пор продолжают пленять нас благородная сдержанность чувств Тристана и Изольды и – пусть с примесью уже значительной доли иронии – алогичная, непреодолимо настойчивая преданность Дон Кихота «несравненной» Дульцинее Тобосской. Эта преданность любимой женщине была для «рыцарского духа» гораздо важнее того печального факта, что конкретная возлюбленная на самом деле значительно отличалась от придуманного идеального образа.

Рядом с западноевропейской цивилизацией стремительно развивалась мусульманская культура Арабских халифатов, Персии, позднее – Османской империи. Хотя отношение к женщине в этой цивилизации как бы заимствованно из предшествующих ей языческих культур, оно было, в общем, менее жестоким, чем в христианской Европе. Во всяком случае на исламском Востоке никто не выискивал ведьм, чтобы сжигать их на кострах. Узаконенное многожёнство повышало ценность женщины для тех, кто не был богат, но мужчина видел в ней, прежде всего, источник чувственных наслаждений. Запертые в стенах гаремов представительницы прекрасного пола могли лишь соревноваться между собой за любовь своего мужа и господина. Победу в этом зачастую жестоком соперничестве чаще могла одержать та, которая была духовно ближе своему мужу-повелителю. (Хорошо известный пример – судьба Роксоланы, пленённой украинки, ставшей весьма влиятельной супругой турецкого султана Сулеймана I Великолепного.) И всё же обитательницам гаремов большей частью была уготована участь сексуальных рабынь. Какие бы чарующие сказки не рассказывала Шахерезада, самой ей могли нашёптывать, разве что, признания в чувственной любви, но очень редко –   уверения в духовной близости.

Очень своеобразным было отношение к любви в древней, а затем и в средневековой Японии. Имеющая чисто национальные корни самурайская мораль (бусидо) основой человеческих отношений считала безграничную преданность вассала своему сюзерену – преданность, доходившую до полнейшего самоотречения и постоянной готовности к самопожертвованию. Такие отношения довольно часто трансформировались в гомосексуальную любовь к господину или соратнику. Для любви к женщине и, тем более, для духовной близости с нею в жизни самураев большей частью не оставалось места (хотя некоторые из них формально имели семью, а некоторые писали возвышенно-холодные стихи о женской красоте). В какой-то мере этот противоестественный пробел заполнялся институтом гейш – специфически японской попыткой обрести в женщине не только сексуального партнёра, но и – хотя бы на ограниченное время – задушевную подругу и умного собеседника. (В качестве аналога этому своеобразному институту можно указать, разве что, гетер Древней Греции.)

В Европе античеловечная и противная истинному духу христианства извращенная аскетическая мораль не могла, конечно, долго существовать. Из её, казалось бы, совершенно бесплодных недр неожиданно выросла яркая гуманистическая культура Возрождения. Европейцы вспомнили вдруг о былых античных идеалах свободы, красоты и естественности. Искусство Возрождения отражает необычайно широкий диапазон отношения к любовным чувствам – от ещё достаточно грубой, но уже такой человечной, чувственности Боккаччо и Рабле до обожествления любви и женской красоты в сонетах Петрарки, до любования красотой обнаженного тела в работах Боттичелли и Микеланджело; и, наконец, – до глубочайшего осмысления сущности человеческих страстей Данте и Шекспиром. Перед европейцами, долго задыхавшимися в затхлом спёртом воздухе средневековой ограниченности, словно бы распахнулось огромное окно в цветущий сад, ароматами которого мы до сих пор ещё дышим. Всё, что складывалось в человеческих отношениях после Возрождения, питалось, по-существу, соками этой эпохи, этого мощного порыва к высокой духовности, красоте, силе и гармонии чувств.

Ренессансный взрыв чувственности не мог не вызвать реакции, маятник вскоре качнулся в другую сторону: возникла протестантская, так называемая буржуазная, мораль и её крайнее выражение – пуританство. Проявляемые открыто любовные переживания (особенно если они не были освящены браком) признавались несомненно греховными и сурово осуждались – почти с такой же яростью, как во времена раннего Средневековья. Дамоклов меч греха снова повис над любящими. Буржуазное лицемерие и ханжество, так блестяще описанные классической литературой, стали неизбежной оборотной стороной пуританской сдержанности в любовных отношениях, платой за чрезмерную строгость нравов, за подавление естественных порывов человеческого сердца.

На этом фоне родилась одна уникальная субкультура, возникшая в XIX веке вначале под влиянием западного сентиментализма и романтизма, а потом обретшая свои собственные неповторимые черты. Речь идёт о таком, быть может ещё до конца не оцененном человечеством явлении, как выпестованный российской элитой своеобразный культ женщины и любви – гораздо более глубокий и более духовный, чем даже тот, который исповедовала рыцарская мораль. В столичных аристократических гостиных, в затерянных среди полей и лесов дворянских усадьбах, в шуме университетских аудиторий и тиши кабинетов деятелей российской интеллигенции вырастало это необычайно трепетное, тонкое и глубокое, страстное и чистое, истинно человеческое понимание любви. Нам трудно представить себе нечто более прекрасное и человечески более совершенное, чем, например, исторические портреты жён декабристов, а в литературе – вереница пленительных женских образов, созданных великими мастерами. Интеллигентность, искренность, простота, тонкая духовность русских девушек и женщин и вдохновляемые ими чувства мужчин – всё то, что было так блистательно воспето строками русских поэтов и мелодиями русских романсов – всё это до сих пор остаётся непревзойдённым идеалом, влияние которого на мировую культуру ещё в полной мере не осознано.

Резким контрастом к совсем не давнему по историческим меркам галантно-романтическому прошлому стал век двадцатый с его наступательным феминизмом, слишком резким освобождением от мужецентризма, волнами сексуальных революций, всепроникающей вольностью нравов. Этот век в значительной мере освободил человека от паутины лицемерия и ханжества, провозгласил полную независимость и равноправие женщины, утвердил невиданную ранее свободу и открытость в проявлении любви и, кажется совершенно – больше уж некуда! – раскрепостил человеческие чувства. Нужно говорить, конечно, и о негативных последствиях этих сдвигов – прежде всего, об утрате многими нашими современниками духовной составляющей любовных отношений (а часто мы слышим упреки даже в полном одичании и аморализме). Однако развитие человечества ведь на этом не кончилось, оно и не из таких тупиков выбиралось. В современном этическом хаосе и всеобщем «смятении чувств» можно разглядеть и некоторые зачатки   следующего шага в развитии общечеловеческой «истории любви». Каким же может быть этот шаг?

 

Будущее – не что иное, как экстраполированное прошлое; вспомним поэтому уже пройденный путь, вехи которого мы только что обозначили. Развитие чувства любви в истории человечества можно уподобить раскачиванию цирковой трапеции: вверх – к куполу, к духовным ценностям любви, ближе к небесам; вниз – к опилкам арены, к грубым инстинктам, назад к земле. Каждый этап «истории любви» человечества (как иногда и каждый любовный эпизод в жизни отдельного человека) знаменует собой очередной бросок – вверх или вниз. Мы видели, что на разных исторических этапах за любой крайностью, за любым – в ту или иную сторону – экстремальным выходом за границы некой «золотой середины» любовных отношений неизбежно следовала реакция, выравнивавшая эти отношения, а иногда и уводившая их, к сожалению, в другую, противоположную, крайность. (Эти трудно уловимые, расплывчатые и подвижные границы «нормального» всегда, в конце концов, как-то интуитивно ощущаются человеческими сообществами.) По своему характеру описанные колебания «эталона любви» напоминают те, которые происходят в искусстве: доведенный до своих пределов романтизм порождает иронию и скепсис, реалистическое видение мира сменяется символизмом и авангардизмом, за вычурностью неизбежно следует примитивизм.

Продолжая предложенную аналогию, заметим, что, раскачиваясь из стороны в сторону, а также вверх и вниз, наша цирковая трапеция в общем своём движении всё-таки постепенно – по спирали – устремляется кверху. Если учитывать эту тенденцию, то после бурного, мятежного, заземленно-рационального – и в нравственном отношении тоже –   ХХ века можно ожидать очередного подъёма духовности, который начнётся, возможно, уже во второй половине нашего века. Такой подъём – если только он произойдёт – должен затронуть, конечно, весь комплекс этики, а не только любовные отношения. Можно предположить, что в этом подъёме ведущую роль будет играть женская половина человечества, и по мере демократизации мира роль эта будет возрастать. (Характерно, что сегодня именно в странах с наиболее развитой демократией заметно усиливается влияние женщин на политику, экономику, культуру. Так например, женщины составляют 45% депутатов шведского Ригсдага и 31% германского Бундестага, а в крупных американских компаниях они занимают около 50% высокооплачиваемых административных должностей.) Многие мыслители давно предвидели усиление позитивного женского начала в мировом развитии: «Женщина – искупление безумия вселенной. Она – проснувшаяся совесть всего, что есть» (А.Платонов «Душа мира»).

Тем, кто полагает, что современный человек совсем недалеко ушел от своего первобытного предка и обречён навсегда оставаться рядом с ним, можно напомнить о загадочном «сне Иакова» из книги Бытия. Да, нижний конец лестницы, которая привиделась Иакову, действительно опирается о землю и нижние её ступени несут на себе следы земной грязи, но ведь её вершина незримо касается неба. Да, небеса недостижимы; однако, человек, этот одновременно «прах земной» и венец творения, ошибаясь и срываясь иногда вниз, упрямо стремится всё же вверх и вверх – к божественному свету познания и любви, преодолевая этим своё вселенское одиночество, свою бесплодную замкнутость на самого себя. Что бы ни говорили скептики, иной дороги у человечества просто нет: оно может двигаться только в том направлении, по которому однажды начало своё движение, или оно погибнет. И чем выше   взбирается человечество, тем ужаснее, тем непоправимее было бы его падение. Кто-то вспомнит здесь, возможно, что однажды люди уже дерзнули добраться до небес, сказав: «Давайте построим себе город и башню, вершиной до неба» (Бытие, 11:4). Но ту Вавилонскую башню люди строили без оглядки на Высший Разум, и цели их были иные, а лестница Иакова ведь самим Богом для чего-то была воздвигнута…

   Порожденное разумом познание окружающего мира и вдохновляемая верой любовь к другим людям – это и есть перила вечной лестницы, держась за которые человек продолжает устремляться к Высшему Разуму и Высокой Любви, которые вместе и суть Истина. И, быть может, наши потомки смогут сказать о человеке будущего так, как было сказано когда-то об Иакове: «И вдруг он увидел Бога, Который стоял над ним»…

 

АВТОР:

Александр Маркович – кандидат технических наук, доцент, автор 15 изобретений и нескольких учебников.